Маринине было за шестьдесят; высокая, сухая, державшаяся совершенно прямо женщина с поседевшими темными кудрявыми волосами, темно-серыми глазами, таившими мудрость тысячелетий, и тем смехом, что неизменно приходит, когда много прожито и пережито. Трагедия — порождение неопытности.
— Прекрасно, наверно, ходить на солнце раздевшись, — сказала Маринина с мудрым смехом в глазах, глядя на женщину проницательным взглядом. Белокурые, коротко остриженные волосы Джульетты легким облачком курчавились у висков. Маринина была родом из Великой Греции[57]
и у нее была древняя память. Вновь взглянула на Джульетту. — Но, чтоб не оскорбить солнце, надо самой быть прекрасной. Так ведь? — добавила она.— Кто знает, красива я или нет, — сказала Джульетта.
Но красива ли, нет ли, она чувствовала, что любима солнцем. А это одно и то же.
Иногда в полдень, удалившись в тень, она спускалась по скалам вниз, минуя обрыв, вниз, в глубокую лощину, где в вечной тени и прохладе висели лимоны, и, сбросив в тишине пеньюар, быстро окуналась в одно из глубоких, ясных, зеленых озерков; в тусклом зеленоватом сумраке под листвой лимонных деревьев она замечала, как розовеет ее тело, розовеет, переливаясь золотом. Словно она стала другим человеком. Она стала другим человеком.
И вспомнилось ей, что, как говорили греки, белое, незагорелое тело похоже на рыбье, в нем нет здоровья.
И, слегка натерев кожу оливковым маслом, она немного бродила в темном царстве под лимонными деревьями, положив на пупок цветок лимона, и смеялась сама с собой. Вероятно, ее мог бы увидеть какой-нибудь крестьянин. Но, увидев, он испугался бы ее больше, чем она его. Она знала это белое ядрышко страха, скрытое в одетых телах мужчин.
Знала даже в своем сынишке. Как он не доверял ей теперь, когда она, с напоенным солнцем лицом, смеялась над ним. Она требовала, чтобы он голенький гулял на солнце каждый день. И теперь его крошечное тело тоже порозовело, густые белокурые волосы откинуты со лба, нежно-золотистую кожу загорелых щек заливает гранатово-алый румянец. Он был красив и здоров, и слуги, которым нравились красные, золотые, синие краски ребенка, называли его ангелом небесным.
Но матери он не доверял: она смеялась над ним. И в его широко открытых голубых глазах на слегка нахмуренном личике она видела то средоточие страха, боязни, что — теперь она была в этом уверена — таился в глубине глаз всех мужчин. Она называла это страхом перед солнцем.
— Он боится солнца, — говорила она себе, вглядываясь в глаза ребенка.
И, наблюдая, как он ковыляет на солнце, качаясь и падая с легким птичьим криком, она видела, что он сторонится солнца и прячется от него, замыкаясь в себе. Его дух, словно улитка в раковине, прятался у него внутри, в сырой, холодной щели. Это наводило ее на мысли об отце ребенка. Если б только она могла вывести его оттуда, заставить его сбросить оковы беззаботным жестом приветствия.
Она решила взять его с собой под кипарисовое дерево, окруженное кактусами. Из-за колючек придется наблюдать за ним, но там-то он уж, конечно, выйдет из своей раковины, глубоко запрятанной у него внутри. Личико его очистится от напряжения, порожденного цивилизацией.
Она расстелила для мальчика коврик и усадила его. Затем сбросила пеньюар и сама легла, следя за полетом сокола в синей вышине и склоненной вершиной кипариса.
Мальчик играл на ковре камешками. Когда он поднялся на ножки, чтобы уйти, она села. Он обернулся и посмотрел на нее своими голубыми глазами. Это был почти вызывающий, теплый взгляд настоящего мужчины. Он был хорош — алый цвет играл на золоте его белоснежной кожи. Только, по правде говоря, он не был белым. У него была золотисто-смуглая кожа.
— Осторожно, дорогой, там колючки, — сказала она.
— Колючки! — повторил ребенок, щебеча, словно птичка, по-прежнему в сомнении глядя на нее через плечо, будто голенький херувим на картине.
— Безобразные, противные колючки.
— П’ативные колючки!
Он шлепал по камням в сандаликах, дергая сухую дикую мяту. Когда он чуть было не наткнулся на колючки, она подскочила к нему стремительно, как змея. Это изумило даже ее.
— Да я, право, дикая кошка! — сказала она про себя.
Каждый день, когда светило солнце, она приводила его к кипарису.
— Слушай! — говорила она. — Давай пойдем к кипарису.
Если же выдавался облачный день, дул ветер, трамонтана, и она не могла пойти туда, ребенок щебетал без умолку:
— Кипарис! Кипарис!
Он скучал по дереву не меньше ее.
Это были не просто солнечные ванны, а нечто гораздо большее. Внутри у нее что-то раскрылось, распустилось, она была посвящена. Какой-то таинственной силой, сокрытой у нее внутри, глубже, чем доступно ее сознанию и воле, она соединилась с солнцем, и независимо от нее ток исходил из ее лона. Сама она; ее сознательное «я» стало чем-то второстепенным, почти что сторонним наблюдателем. Истинная же Джульетта темным потоком изливалась из глубин своего сердца навстречу солнцу.