— А у меня больше, что ли? — Яка затянулся так, что провалились плохо выбритые щеки, проглотил, из ноздрей хлынули две струи синего дыма. — Что же, слушай, рассказать недолго. Прежние бы лесные угодья, тогда конечно, а сейчас островки остались. Что у нас есть? Заяц есть, лиса, волков семей шесть осталось, лоси. Этих много и в Коммунском лесу, и в совхозном, у Яблоньки, и вокруг Уютного, где колония. Можно разрешить отстрел, а то посадки портят.
— Сколько?
— Отстрелять? Голов десять можно. Вокруг Уютного. А в совхозном и у Коммунской горы надо с годок подождать. Бобров после затопления много погибло, остались на Утице четыре семьи да на татарской речке семь. Белки нет, барсук вывелся, кабан тоже, косуля. И хоря мало, двух только видал.
— Куры целее будут.
— Нет, он полезный, сусликов жрет. И ласка, эта — мышей.
Задумался, расслабился и рассказал о ласке трогательную историю. О том, как она любит лошадей, как заплетает им косички ночью, а они стоят в это время, нежатся и думают свои лошадиные думы. Им приятно потому, что ласка любит соль, и вот слизывает пот с лошадиной шеи, а косички заплетает, гриву путает или узелок вяжет — для того, чтобы ей ловчее держаться: это лестница. А то тряхнет лошадь головой, и с гладкой гривы ласка сорвется, упадет. Вот она и заплетает косички. А лошади приятно, что шею, потную под хомутом, очистят, вылижут…
Это уж крестьянин в, нем говорит, а не охотник, подумал Щербинин, глядя на седого, горбоносого Яку, мечтательно сощурившего выпуклые лошадиные глаза.
Промысловой птицы тоже, оказывается, нет: уток всех видов — исчезли озера и места гнездовий, дудаков (дрофа — по-научному) — исчезли луга, степи; глухарей и тетеревов — слезы, им лес хороший нужен. И мелкая птица гибнет, эта от самолетов: раскидывают на поля разную гадость, сорняки уничтожать, и мрет все живое.
— Совхозное начальство жалуется: в Яблоньке волчица ягнят таскает, — сказал Щербинин.
— Знаю.
— Говорят, будто не волчица даже, а собака. То ли одичавшая, то ли бешеная.
— Слыхал и про это. Найду к весне.
Позвонила, Глаша, напомнила, что пора обедать. Щербинин досадливо сказал: помню, и опять уставился на Мытарина.
— Сиротское хозяйство, — подытожил Яка. — Пустой край. И земля не обиходована. Пашут ее в колено каждый год, переваливают, а удобрять некому, золой сделали. Весь район я пешком обошел — нет за ней догляду.
— Вот и давай поможем колхозникам, — сказал Щербинин. — Заселим полезным зверьем и птицей, обиходим. Одному трудно, а вместе, колхозами, большими коллективами — осилим.
Яка поглядел на него с сожалением:
— Как же осилишь, когда ни лесов, ни Волги, ни земли той нет! Ты меня не слушал, что ли?.. А в коллектив я не верю, ты знаешь, нечего напрасно говорить.
— А во что ты веришь, Яков?
— Ни во что, Андрей, ничего не осталось.
— А жизнь? Люди? С собой их возьмем, что ли? Пока живы, надо работать, надо стараться изменить и жизнь и людей. Мы воевали с тобой за это.
Яка вздохнул, поднялся, спрятал в карман полушубка свою вонючую трубку.
— Нельзя ничего изменить, Андрей. Жизнь от человека идет, а человек, пока у него есть рот и ж…, останется таким же. Вот если бы у него не было рта, стал бы он праведником, а так ему каждый день есть надо, три раза в день есть, хоть при той власти, хоть при этой — брюхо, как злодей, старого добра не помнит. — Яка надел шапку, кивнул на прощанье и пошел, косолапя, как медведь, из кабинета, большой, несогласный, самостоятельный, как всегда.
И этот пропал для дела. Индивидуалист. Собственник. И на редкость сильный человек. Как же он живет сейчас, чем?
Щербинин закурил. Вошла Юрьевна с бумагами на подпись, напомнила, что пора обедать, она сейчас пойдет.
— Иди, — разрешил Щербинин, не чувствуя голода: во рту сухость от папирос, покалывает немного печень. — Посетителям скажи, пусть заходят по очереди.
— Двое осталось. Примешь или завтра? — Приму.
Домой Щербинин возвращался к девяти часам.
Глаша встретила его выговором, накормила по горло, и всю ночь снилась невозможная чертовщина: Яка был председателем колхоза и говорил зажигательные речи; Васька Баран в поповском облачении вел бюро райкома и ругал Щербинина и Балагурова; молодая Феня плясала голой в лугах, среди цветов, тряся смуглыми, по-девичьи торчащими грудями; табун лошадей скакал в туче пыли по улице старой Хмелевки; Глаша стояла у его кровати, в ночной рубашке, с распущенными волосами, а маленькая ласка розовым язычком слизывала пот с ее шеи и сучила задними лапками — заплетала косички…
XV
Хмелевская партийно-правительственная делегация, как шутил Балагуров, ехала к соседям в составе семи человек: Иван Балагуров — руководитель делегации, Сергей Межов и Зоя Мытарина — представители от совхоза, Мязгут Киямутдинов и Феня Хромкина — представители колхозов, Градов-Моросинский — представитель Советской власти, Курепчиков — пресса. И был еще восьмой — попутчик из Хмелевки, направляющийся в Москву — ученый сын Баховея Мэлор Романович.