— В одном я, понимаешь, прошибся, думал, будет Пелагия со мной жить. Оно не так свершилось. Месяца два бился с ней. Криком кричал, сулил все подворье выжечь, — нет! Как стала на одном, так, проклятая, и закостенела. Настойчивая, подлюка, вся в матерю. Мать у нас такая-то была. Разделились мы. Пелагия часть свою продала и уехала на станцию, а я вот живу. Я как птаха живу, ей-богу! Собой хорошо грамотный, я бы в партию вписался, может, должность какая вышла бы, да вот не знаю, примают туда безногих аль нет? А зараз на безделье баб беременных пользую. На бутылку воды сулемы, вострой водки, пороху, и так пособляет, што от баб отбою нету. В больнице их в пять разов меньше бывает, чем у меня. Я, браток, и письма мастер составлять. Придет жалмерка: «Напиши, Хритоша, мужу в Красную армию, а я тебе маслица либо яичек». Зараз сажусь: «Лети, письмо, возвивайся, никому в руки не давайся. Дайся в руки одному — к примеру — Пете милому моему. Из наших рук в ваши, Петя, теплые ручки поклон…» Я, брат, как возьмусь писать — любова по письмовной прахтике забью. Я мастер их писать! Жалко вот, порядки при советской власти другие пошли. Одному нашему хуторному красноармейцу написал от жены письмо, ей читал, ажник в слезу бабу прошибло, а он мне отписывает: «Ты, дескать, Хритон Степаныч, канительный человек и глупости больше в другой раз не пиши, а объясняй толком, как в хозяйстве и каво стелила лысая корова — быка али телку?» Видишь, куда они, порядки, взыграли? Он хучь и грамотный парень, а безо всякой прахтики… Да ты спишь никак? А?
— Нет, — хрипло ответил учитель.
— Погоди, я тебе ишо одну историю расскажу; люблю погутарить с хорошим человеком. Я тебе расскажу, как я двух девок до смерти залечил. Животы сводил им… Поте-е-ха!
Учитель неожиданно свесил ноги и, дергаясь вихрастой головой, сказал с холодным бешенством:
— Эк сволочной ты человек! Гадина ты!..
Безногий с минуту молчал, пораженный до немоты. Потом, громыхая овчинной шубой, тихо спросил:
— Это как ж, то есть?
Учитель не ответил и лег. Лежал долго. За вьюшкой разбойницки свистал ветер.
Безногий обиженно молчал.
Учителю было душно на холодной печке. Он чувствовал, что по нем ползают мореные вялые вши. Они кусали зло и ненасытно. Полежав с полчаса, он слез с печки и надел полушубок.
— Вот что, — сказал он хрипло, — я пойду.
Безногий выполз в сени его проводить. Учитель долго лапал щеколду. Открыл дверь.
— Погоди. Ты не серчай… Ты это напрасно… — заговорил безногий, подползая к Головину и трогая рукой его колено, — я вспомнил напоследок, хотел спросить, што, ежли подать мне прошение об пенсии, дадут аль нет? Одинокий я кругом, безногий…
Учитель перешагнул порог и молча в темноте махнул рукой. Он быстро зашагал к воротам. В лицо ему, освежая, дул ветер, порывистый и холодный.
Судьба человека
Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.
В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое — всего лишь около шестидесяти километров, — но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей, в струну натягивая постромки, еле тащила тяжелую бричку. Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи.
Там, где было особенно трудно лошадям, мы слезали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее. Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Еланку.
Небольшая, местами пересыхающая летом речушка против хутора Моховского в заболоченной, поросшей ольхами пойме разлилась на целый километр. Переправляться надо было на утлой плоскодонке, поднимавшей не больше трех человек. Мы отпустили лошадей. На той стороне в колхозном сарае нас ожидал старенький, видавший виды «виллис», оставленный там еще зимою. Вдвоем с шофером мы не без опасения сели в ветхую лодчонку. Товарищ с вещами остался на берегу. Едва отчалили, как из прогнившего днища в разных местах фонтанчиками забила вода. Подручными средствами конопатили ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Через час мы были на той стороне Еланки. Шофер пригнал из хутора машину, подошел к лодке и сказал, берясь за весло: