Моя комната была не такой уж и маленькой, по правде говоря, хотя, конечно, в глазах детей всё выглядит больше, чем на самом деле. Она занимала примерно треть подвала нашего дома – для ребенка пространство большое, даже слишком. Не знаю, можно ли говорить о комнате: ведь ничто не отделяло меня от парового котла. Огромный котел на керосине функционировал круглосуточно: либо обогревая дом, либо кипятя воду. Каждый час минут на пятнадцать котел открывался, и я видел, как в топке извергается адово пламя. Хотя на уроках катехизиса нам рассказывали, что Бог в конце нашей жизни решит, куда нас отправить, в рай или в ад, я думал, что моя песенка уже спета. О своем страхе я поведал католическому священнику в Хелене – высокому и доброму малому, насколько я могу судить о доброте. Однажды он неожиданно заявился к матери. Мать рассердилась: она не любила сюрпризов. Сперва она вела себя резко и говорила, что даже посланник Божий обязан предупреждать о своем визите. Однако священник не испугался ни маминого роста, ни грубого голоса, охрипшего от алкоголя и табака. Мать думала, священник пришел жаловаться на мое поведение, и сразу сказала, что, мол, ее ребенок несет в себе зло. Священник ответил, что вряд ли, а затем объяснил причину своего визита. Мать долго и внимательно на него смотрела – такая открытая и проницательная дама. Она объяснила, что как раз хотела напугать меня огнем и печкой, чтобы я знал, какой ад ожидает меня при плохом поведении. Священник попросил разрешения осмотреть дом, и мать извинилась за то, что не может показать мою комнату, ибо я содержу ее в неописуемом бардаке. Мать поднялась и выпроводила священника, не предложив ему даже чашки кофе. После его ухода я убежал и спрятался, боялся криков и наказаний. Однако во время ужина мать, забыв про меня, принялась попрекать отца.
На следующий день я решил преподать ей урок. Мать любила кошек. Думаю, только кошек она и любила. Гордилась ими, поскольку они выигрывали конкурсы красоты. К моим сестрам мать испытывала благосклонное равнодушие, ведь они не были ни кошками, ни мужчинами: позволяла им объедаться, как свиньям, и призывала к целомудрию. У матери была черная кошка с длинной шерстью, очень редкой породы. Она родила котят, которых мать продала, – всех, кроме одного. На следующий день после визита священника я вернулся из школы домой и поймал котенка. Он царапал мои ладони с таким отчаянием, словно чувствовал, что его ждет. Я колебался между жалостью к беззащитному животному и острой потребностью наказать родительницу. Потом я засунул котенка в печку и захлопнул дверцу. А когда мать, сидя напротив и буравя меня беспощадным взглядом, допытывалась, где котенок, я наслаждался ее муками. Я не отводил глаз, но неумолимо и упорно молчал. Мать готова была буквально выбить из меня правду, однако передумала: стакан скотча ее утихомирил. Я живьем спалил маминого конкурсного котенка.
Через полгода я обезглавил другого котенка, тельце закопал, а голову спрятал в своей комнате, в коробке для заплаток велосипедных шин. Не знаю, как она очутилась в комнате, при том что велосипеда у меня нет. Мать регулярно перерывала мои вещи, как тюремный надзиратель, в поисках чего-то, о чем я не имел конкретного понятия. Так она обнаружила гниющую голову котенка и принялась орать, сперва от гнева, потом от отчаяния: не могла смириться с тем, что родила палача. И, как всегда, чем больше росла ярость, тем быстрее мать от меня отдалялась. Она никогда не кричала, стоя со мной нос к носу. Странным образом, это событие сблизило меня с младшей сестрой.
Я делаю в своем повествовании паузу. Всё, что я рассказываю, далеко не в точности повторяет то, что я поведал Лейтнеру. Шестнадцатилетний подросток, даже очень развитый, не способен рассказывать столь гладко и в то же время спонтанно: ведь он, то есть я, не привык к исповедям. Иногда док вытягивал из меня воспоминания по капле, а затем сам регулировал их прерывистый поток. Мне нравилось, что Лейтнер меня не судит. Ни разу не слышал, чтобы он давал моим действиям оценочную характеристику. История с обезглавливанием заставила его содрогнуться, хотя он знал ее раньше: она фигурировала в протоколе, составленном во время моего ареста после разговора полиции с матерью. Мать заявила, что случившееся ее не удивляет, поскольку я уже однажды обезглавил кота.
Лейтнер встал и принялся бродить по кабинету. Впервые я заметил, что из окна открывается вид на деревню и что Лейтнер не запирает окно на засов. Но мне не хотелось никуда уходить. Даже если бы передо мной распахнули все двери и расстелили красную ковровую дорожку, я не ушел бы из больницы, потому что за ее пределами мне не с кем поговорить.
Вскоре Лейтнер занял свое место, и у него на лице отразилось удовлетворение. Он прояснял ситуацию для самого себя: