Итак, Холмс сыграл не последнюю роль в решении Уотсона продать практику и вернуться на Бейкер-стрит. Помимо этого он повлиял и на другую сферу профессиональной деятельности своего друга – его занятия литературным трудом. Иными словами, Холмс положительно запретил Уотсону продолжать публиковать рассказы. Уотсон говорит об этом в «Подрядчике из Норвуда» – это расследование имело место в августе 1894 года, вскоре после возвращения Холмса и переезда Уотсона на Бейкер-стрит. Как объясняет Уотсон, «гордой, замкнутой душе моего друга претили восторги толпы, и он взял с меня клятву никогда больше не писать ни о нем самом, ни о его методе, ни о его успехах».
Это звучит так, словно Уотсон пытается оправдать Холмса. Холмс не всегда возражал против рекламы, и, хотя он критиковал ранние литературные опыты Уотсона, никогда прежде не выдвигал такой суровый ультиматум. В самом деле, порой ему доставляла удовольствие его слава. Кажется, отношение Холмса к публичности изменилось за те три года, которые он провел, путешествуя за границей инкогнито. Быть может, на него повлияло и то, что он стоял на пороге смерти у Рейхенбахского водопада. Холмс, по-видимому, больше не хотел побрякушек славы. Такая позиция заметна и в других аспектах его частной и профессиональной жизни. В «Подрядчике из Норвуда» он заявляет, что работа – сама по себе вознаграждение. Во время расследования дела о «Чертежах Брюса-Партингтона» он отклонил предложение Майкрофта включить его в наградной список. Холмс ответил ему: «Я веду игру ради удовольствия». Правда, он принял изумрудную булавку для галстука от королевы Виктории в знак признательности за ту роль, которую сыграл в возвращении чертежей подводной лодки. Позже, в июне 1902 года, Холмс отказался от рыцарского звания за какие-то услуги, которые, вероятно, оказал правительству или королевскому дому. Его, «угрюмого скептика», также забавляло, когда полиция приписывала себе всю славу в конце успешного расследования, поскольку ему «претили восторги толпы».
Хотя позицию Холмса можно понять, тем не менее в ней присутствует элемент эгоизма. Уотсон пользовался огромным успехом как автор, так какое же право имел Холмс лишать своего друга возможности творить, а его многочисленных читателей – удовольствия прочесть его рассказы? Можно заподозрить, что Уотсон был вынужден согласиться с этим запретом из-за того, что в противном случае Холмс не позволил бы ему участвовать в расследованиях, таким образом лишив материала для рассказов. Короче говоря, от этого вето попахивает насилием, а то и легким шантажом.
Однако будем справедливы к Холмсу: возможно, ситуация не была такой уж скверной. Не исключено, что Уотсон вполне охотно согласился с решением Холмса. В конце концов, последние три года он тратил каждый час, который удавалось урвать, на то, чтобы написать и опубликовать упомянутые двадцать три рассказа. Быть может, ему действительно хотелось отдохнуть от своих литературных трудов. И тем не менее остается подозрение, что Холмс, с присущей ему властностью, оказал психологическое давление на Уотсона, как, вероятно, было и в случае с продажей практики в Кенсингтоне. Нежелание Холмса, чтобы Уотсон продолжал публиковать рассказы, частично проистекало из его неприятия стиля Уотсона и подхода к материалу. Он уже высказывался в подобном духе о первых двух рассказах, появившихся в печати, – «Этюде в багровых тонах» и «Знаке четырех», а также о тех, которые читал в рукописи. По возвращении в Лондон после Великой паузы Холмс, вне всякого сомнения, прочитал следующие двадцать три рассказа, опубликованные в его отсутствие, и не увидел в них ничего, что заставило бы его изменить свое мнение. Помимо привычки Уотсона начинать свои истории «не с того конца» и его склонности вкладывать в них слишком много «сантиментов», под которой Холмс подразумевал описания, он возражал против «несчастной привычки подходить ко всему с точки зрения писателя, а не ученого». Такую критику Холмс высказывал и раньше, и Уотсон отвечал на нее сердито и обиженно. «А почему бы вам самому не писать эти рассказы?» – спрашивал он «с некоторой запальчивостью».