Действительно, наряду с расхождением фигуры рассказчика с фигурой автора, которая в гуманитарных науках, в том числе в теории литературы, отличается, как правило, незыблемой цельностью, один из основных принципов «теоретической фикции» заключается в предельно рациональной структуре повествования, призванной придать вымыслу вид научного сочинения. Но это еще не все: в «теоретической фикции» вымысел используется не только для усиления режима воображения за счет частичного ущемления в правах режима теоретического размышления, но и для своего рода интервенции в устройство теории и демонстрации возможности «параллельного» механизма смыслопорождения. Иначе говоря, «теоретическая фикция» — не роман, не фантазия, не фарс, но олитературенная форма построения научных гипотез, которые могут быть вполне релевантными для традиционных способов проблематизации тех вопросов, которыми задается или которые ставит литература. Словом, если, согласно одной из классификаций научного знания, принятых во Франции, точные науки называются «чистыми», то можно сказать, что «теоретические фикции» открыто спекулируют на «нечистом» происхождении научности гуманитарных наук. Вместе с тем важно не упустить из виду посвящение «Загадки Толстоевского» памяти У. Эко, который при жизни сумел оценить причудливые вымыслы Пьера Байара[313]
, и эпиграф к книге, заимствованный из предисловия Х. Л. Борхеса к «Изобретению Мореля», где оправдывается та мысль, что «русским романистам» «все позволено», — эти элементы авторского паратекста заведомо подвешивают сочинение французского литературоведа, оставляя его парить над схваткой между теорией и фикцией.Как уже было сказано, книга отличается строгой композицией. Она открывается «Прологом», где автор-рассказчик представляет своего персонажа, усматривая в нем само совершенство в искусстве быть многими и разными:
Но Толстоевский призывается здесь не только из‐за созданного мира, но и из‐за самой его личности. Действительно, мало кто из писателей вызывает столь сильное ощущение, что его не свести к какому-либо единству. Разве перед нами один и тот же человек — тот, кто умножает победы над женщинами и проводит годы на каторге за революционную деятельность, тот, кто проигрывает состояние на рулетке и строит школу для крестьян в своем имении, кто, наконец, пережив кризис мистицизма, умирает в одиночестве на безвестной станции?
Многоликий в самой своей личности и жизни, Толстоевский таков же в своих творениях. Невозможно постичь, как один и тот же человек мог написать — задаваясь вопросами о природе множественности — столь разные романы, как «Война и мир» и «Преступление и наказание», «Анна Каренина» и «Братья Карамазовы», — что порой возникает ощущение, будто они писаны пером раздвоившегося творца (14).
Мистификация «Пролога» блистательно продолжается в следующем разделе, озаглавленном «Хронологические вехи» и представляющем собой своего рода биофикциональный фарс, о характере которого можно составить себе представление по начальным псевдобиографическим ремаркам: