Классическое христианство говорит о безумии Креста лишь для того, чтобы унизить лжеразум и заставить воссиять извечный свет разума истинного; безумство Бога творит человека, это — мудрость, которую не признают неразумные люди, что живут в дольнем мире […]. Однако скандал христианского веры и христианской униженности, всю силу и все доказательное значение которого хранил Паскаль, вскоре утратит всякий смысл для самой христианской мысли […]. Отныне сами христиане отталкивают христианское неразумие к краям разума, ставшего идентичным мудрости воплощенного Бога. После Пор-Рояля нужно будет ждать двести лет — Достоевского и Ницше — чтобы Христос вернул себе славу безумца, чтобы скандал снова возымел доказательную силу, чтобы неразумие перестало быть лишь общественным позором разума[357]
.Таковы контексты двух упоминаний Достоевского в «Истории безумия»: можно подумать, что они не дают оснований говорить о каком-то особенном внимании, с которым Фуко относился к творчеству русского писателя. Речь идет, скорее, об общих местах восприятия русского писателя во французской культуре: Достоевский, наряду с Ницше и Паскалем предстает своего рода диагностом западной цивилизации, недомогание которой обусловлено целенаправленной рационализацией повседневного существования.
Вместе с тем, если копнуть поглубже, может возникнуть впечатление, что есть в этих беглых замечаниях что-то такое, что свидетельствует о некоей недосказанности, о какой-то фигуре умолчания, связанной с Достоевским. Ведь если Фуко ставит русского писателя в один ряд с Паскалем и Ницше, то размышления о двух последних авторах, представленные на страницах «Истории безумия», отличаются куда большей пространностью, куда большей выспренностью, чем пара слов, оброненных в адрес Достоевского.
Думается, что эту странную сдержанность можно объяснить исторически. Не приходится сомневаться, что внимание Фуко к творчеству Достоевского было скорее латентным, нежели эксплицитным, однако причина этого заключалась, на наш взгляд, отнюдь не в том, что французский мыслитель плохо знал творчество русского писателя; напротив, ключевая позиция, на которую он вывел его в первом издании «Истории безумия», является наглядным свидетельством того, что Фуко вполне понимал роль Достоевского в европейской культуре. Однако два фактора могут быть привлечены для объяснения забвения автора «Идиота» в творчестве Фуко: во-первых, незнание русского языка, препятствовавшее постижению характера использования Достоевским стихий русской речи; во-вторых стремление молодого мыслителя с самого начала интеллектуального становления резко отмежеваться от тех течений французской мысли, которые, позиционируя себя с середины 1940‐х годов под знаменем экзистенциализма, во всеуслышание объявили русского писателя одним из главных отцов-основателей новоявленного философского движения.
Действительно, в публичной лекции «Экзистенциализм — это гуманизм?» (1945), прочитанной Ж.‐П. Сартром 29 октября 1945 года и незамедлительно ставшей визитной карточкой модного парижского поветрия, философ свободы провозгласил, ничтоже сумняшеся: «Достоевский некогда писал, что „если Бога нет, то все дозволено“. Это — исходный пункт экзистенциализма»[358]
. В данной ситуации Сартру не было дела до того, что процитированные слова принадлежат не автору, а одному из персонажей, что в этом персонаже романист как раз изобличал страсть к наукообразной апологии произвола, к которой в некоторых отношениях может быть сведена философия самого Сартра, что, следовательно, именно Ивана Карамазова, а не создателя «Братьев Карамазовых» следует считать предтечей «экзистенциализма».Строго говоря, не что иное, как безответственный культ Достоевского, который был характерен для вождя экзистенциализма[359]
, мог определять определенную сдержанность молодого Фуко и начинающих философов его поколения, в отношении творчества русского писателя: коль скоро среди них «было модно демонстрировать, что презираешь Сартра»[360], Достоевский автоматически попадал в разряд старомодных классиков, пространные объяснения в любви к которому были неуместны.