В общеизвестных произведениях Мишеля Фуко имя Достоевского встречается нечасто — собственно, два раза, если верить именному указателю в двухтомном собрании сочинений мыслителя, вышедшем в свет в 2015 году в респектабельной книжной серии «Библиотека Плеяды» издательства «Галлимар»[352]
. На первый взгляд, в этом нет ничего удивительного: что, казалось бы, может быть общего между Фуко, высоколобым французским интеллектуалом-бунтарем, метеором пролетевшим сквозь едва ли не все политические баталии парижского левого фронта — от мая 1968‐го и революционного реформирования системы университетского образования до организации акций в поддержку советских диссидентов или Иранской революции, и Достоевским, русским патриотом, монархистом, противником нигилистов, революционеров, террористов и прочих «бесов»? Чем мог привлечь Фуко, археолога новейших гуманитарных наук, писатель-реалист «в высшем смысле», ищущий проникнуть в глубины души человеческой? Что могло объединять ученого-новатора, связывавшего свои изыскания с исторической школой «Анналов», психоанализом, структурной лингвистикой, этнологией, на протяжении всего творческого пути стремившегося к отысканию тех констант в генеалогии западной субъективности, которые через институты психиатрии, клинической медицины, пенитенциарной системы, университетского или религиозного образования формировали современного человека в виде предмета «заботы о себе», с литератором-проповедником, учившим весь белый свет «живой жизни», которой как будто дышала Россия, представляя в своем самобытном и самозабвенном бытии урок Западу, сбившемуся с пути истинного христианства?Строго говоря, ответ на такие вопросы, сформулированные в этом контрастном диптихе с искусственной антагонистичностью, уже давно напрашивался, поскольку стоит взглянуть на исходные творческие интересы двух авторов чуть более пристально, как сразу обнаруживается одна область человеческого существования, которую они осваивали сообща — конечно же, каждый в свое время, каждый по своему разумению, но все же на основе более или менее аналогичных предпосылок и следуя более или менее подобным устремлениям мысли: речь идет, разумеется, о безумии и о тех возможностях его познания, которые находятся скорее в литературе, нежели в науке. Таким образом, следует полагать, что хотя проблема вроде как существовала, до сих пор не предпринималось, насколько нам известно, ни одного опыта рассмотрения того, какое место могло занимать творчество Достоевского в разработке концепции безумия, которую Фуко представил в своей первой крупной работе — монументальном исследовании «История безумия в классический век» (1961), вошедшем в золотой фонд мировой философской мысли XX века[353]
. Главным подспорьем в этом начинании нам послужит только что вышедший в свет в Париже сборник «Мишель Фуко. Безумие, язык, литература»[354], составленный в основном из не публиковавшихся ранее текстов мыслителя авторским коллективом во главе с Ж. Ревель, известной специалисткой по творчеству Фуко и современной французской философии. Представленные в нем работы дают основания по-новому взглянуть на роль, которую играла в поисках мыслителя литература, и попытаться очертить место, которое могло занимать в них творчество Достоевского.Напомним, что в ранних работах мыслителя литература или, чуть шире, опыт письма аналогичен опыту безумия. Это не значит, что всякий писатель обязательно является помешанным. Это значит, что опыт письма может вовлечь автора в гибельное становление, подразумевающее деструктуризацию субъективности и радикальную трансформацию отношения к языку, которым будет говорить уже не столько автор, озабоченный вторичными элементами литературной репрезентации (грамматика, жанр, читатель), сколько само слово, которое было вначале и которое само по себе все время открыто к истине. Строго говоря, опыт безумия и опыт письма не имеют между собой ничего общего, но они все равно сообщаются, правда не столько между собой, сколько на границах двух разнородных пространств, одно из которых патогенное, другое —
На первый взгляд, в литературных штудиях Фуко Достоевскому не было места: философа больше интересовала новейшая литература, нежели классическая, больше французская, нежели зарубежная. Однако любопытно, что в «Истории безумия…» имя Достоевского появляется в самом начале книги, как будто задавая, наряду с именем Паскаля, определенную систему общепринятых умственных координат, в рамках которой выстраиваются сложные отношения безумия, литературы и общества. Действительно, Фуко начинал свою книгу так: