…Я принадлежала к интеллектуальным кругам, которые считались «диссидентскими», они делились на две сферы: с одной стороны, были славянофилы, или националисты, они пытались разжечь пламя культурной жизни, свободомыслия, исходя из реставрации культурной памяти; с другой стороны, были западники, которые полагали, что нужно повернуться к Западу, если мы хотим обрести свободу. В это время я была студенткой, почти завершала учебу, меня привлекали западники. Оба клана были заняты тогда одним событием: публикацией в Москве «Проблем поэтики Достоевского» (1963), а затем книги о Рабле (1965). Те из моих друзей, что были постарше, либо преподавали в Университете, либо были исследователями в Академии наук, специализируясь по истории литературы, сравнительному литературоведению или теории литературы, они видели в работах Бахтина не только ответ формалистам, но и шедевр синтетической мысли, способной постичь Достоевского в свете русского характера — чрезмерного, полифонического, карнавального[132]
.Именно Достоевский косвенно подыграл дебюту молодой исследовательницы на французской интеллектуальной сцене в разгар событий 1968 года, который был увенчан как публикацией книги «Проблемы поэтики Достоевского» (1970) во Франции, так и взрывными комментариями к ней, которыми Кристева внесла свою лепту в сотворение легенды Бахтина во французской культуре. В радикальном предисловии к французскому переводу книги русского мыслителя, озаглавленном «Разрушенная поэтика»[133]
, а также в более ранней статье, опубликованной в едва ли не самом авторитетном интеллектуальном журнале Франции того времени, молодая исследовательница представила последовательный опыт семиологического анализа работ Бахтина, которые были показаны, с одной стороны, как опыт преодоления русского формализма, тогда как с другой — как динамичная модель порождения смысла, ставящая под вопрос известную статичность новейшего структурализма[134]. Толкования Кристевой к работам Бахтина, касавшиеся, разумеется, и идеологии самого Достоевского, не отличались исторической, филологической и фактологической точностью, но они ознаменовали триумфальное вступление опального российского мыслителя в пространство западной интеллектуальной культуры; вместе с тем они оказались вызовом французской славистической традиции, ревнители которой не преминули отметить «чужеродность» трактовок, предложенных новоиспеченной французской исследовательницей. Так или иначе, но именно Кристева первой ввела Бахтина во французскую научную культуру, уверенно продемонстрировав его интеллектуальную актуальность на фоне перехода от структурализма к постструктурализму, от истории литературы к поэтологическому анализу текста, от позитивистской текстологии к интертекстуальным штудиям[135].