Она вышла в прихожу, постояла несколько минут в сомнении, не решаясь сделать последний шаг, потом побросала в старый расползающийся чемодан джерсовый, устаревшей моды костюм, расческу, длинные, по локоть, «дворянские» лайковые перчатки, ненужную ей кофту крупной вязки, которую надевала всего один раз, потертые джинсы. Затем на клочке бумаги написала крупными неровными буквами: «Нам надо пожить порознь. А чтобы ты не голодал — хочешь, я тебе алименты буду платить?»
Положила записку на видное, бросающееся в глаза место.
Беззвучно прикрыла за собой дверь, снизу, из автомата, позвонила Зинке Щеголевой, задала лишь один вопрос, может ли та приютить на неделю, это минимальный срок, пока Людмила не снимет квартиру, услышала в ответ удивленное и одновременно растерянное «да», повесила трубку на раздвоину рычага.
Вот ведь как получается: другие ищут мужа, днем с огнем найти не могут, потому что нехватка на мужей, дефицит еще с войны, вон уже сколько лет дефицит, а она, наоборот, старалась уйти от мужа, забыть, что он существует. Остановилась в раздумье: а не проще ли пойти по другому пути — принимать мужа таким, какой он есть, без прикрас и аквариумного увеличения, когда каждая рыбешка находится словно под микроскопом, и делать то, что хочется? Ведь можно, например, крутить напропалую, налево и направо, с уверенными крепкими летчиками, как делают многие ее подруги, да еще посмеиваются: «Аэрофлот все спишет», и мужья ничего, ничегошеньки не знают. Но для этого надо было сделать внутренний надлом, надпил, начать вторую жизнь, проложить ей рельсы с жизнью уже существующей, надо было раздвоиться. Вот этого она никогда не сможет сделать. Не тот душевный запал.
Она стояла на бровке тротуара, беспомощная, с глазами, пухлыми от слез, тянула руку в варежке, стараясь остановить машину — надо было заехать в детсад, взять Андрюшку, по дороге обдумать ответы на возможные вопросы сына.
Что ему сказать, что? Надо было взять себя в руки, определить, запрограммировать дальнейшую жизнь, которая таила так много неизвестного, — и все сейчас, сейчас, сейчас. Еще надо убрать слезы, которые все-таки выплеснулись из глаз, не удержались, привести в порядок лицо, чтобы ни Андрюшка, ни Зинка Щеголева не догадались о ее душевном потрясении. Она едва держалась на обледенелом тротуаре, даже не посыпанном солью или песком, чтобы не скатиться под колеса машины, — внутри, там, где сердце, легкие, где все самые важные жизненные органы, словно кто пожар зажег.
Когда к бровке прижалась, скрипуче тормознув, «Волга», с кошачьим огоньком, стреляющим из-за стекла, машина эта показалась ей кораблем, что навсегда уходит из гавани с охвостьем обрубленных канатов, свисающих с кормы, а берег молчит в настороженной оторопелости, не салютует, — не знает берег, что корабль никогда не вернется назад.
Через неделю муж появился в аэропорту, с погасшими глазами, наткнулся на Зинку, та, отведя взгляд в сторону, буравя световое табло с тусклыми огоньками, обозначавшими номер рейса, на который шла посадка, объяснила, что Бородиной нет, улетела ночным «илом» в Москву.
В детсаде он не смог узнать, где Андрюшка: Людмила забрала ребенка, не сообщив, куда его переводит. Муж стал появляться в аэропорту каждый день, как на работе.
На исходе второй недели он написал Людмиле письмо, попросил девчат передать по адресу, хмурым сиплым шепотом сообщил, что в завтрашней газете они могут прочитать похоронку. О нем похоронку.
Письмо было написано на нескольких четвертушках прыгающим, взбудораженным почерком, содержало тихую угрозу, бешенство, мольбу.