Усталая, она шла от рынка до вокзала с набитым кошельком и пустой картонной коробкой из-под цветов; и вокруг такие же как она, «вписавшиеся» в рынок инженеры, писатели, учёные, врачи, студенты, школьники, художники, учителя, побросав свои профессии и служение ближнему — продавали, доставали, доставляли, перепродавали, торговались, отдавали деньги в рост, что запрещено Небом. Росли финансовые пирамиды, так и не успевая вырасти, потому что приходил государственный рэкет и забирал всю кассу. Подчистую, на том основании, что в запрещённые игры нельзя играть. И распухали от денег, мотались на свои Гавайи-Канары, что-то спешно приватизировали, обрастали мерсами и виллами. А вокруг всё по-прежнему катастрофически рушилось, пищало, трещало, и куда-то девались деньги, и стонал, плакал одуревший народ, взывая к справедливости и совести. Да, по-христиански терпеливыми, верящими «в добрые намерения царя» и в правду власти воспитала своих граждан «империя зла»!
И не менее одуревшие от крутых окладов телеведущие и газетно-журнальные борзописцы дружно повторяли заклинания, что во всём виноваты «проклятые коммуняки», доведшие страну до ручки. И что толку было напоминать, что это при Горбачёве сначала исчезло мыло, а потом постепенно всё, включая совесть.
— Почему безмолвствует народ? — недоумевала оппозиция. А народ был частично зомбирован, частично занят выживанием, частично развращён, успев тоже напиться чужой кровушки. «…И духовно навеки почил…» Эти мальчики и дяденьки в фирменных упаковках и тачках, с оловянными глазам, поверившие, как и её Филька, что превращение бесценной своей жизни в доступные, как рулон туалетной бумаги, банковские счета, тусовки и презентации, их вечный страх перед разорением, проигрышем или просто пулей в тёмном подъезде — и есть «то самое»… Больные и «тяжело здоровые» старики и не старики наверху, одержимые властью, цепляющиеся за неё, заражённые ею, как чумой — они тоже были «на игле» и тоже боялись выпустить руль, ибо на Руси ослабевшего возницу всегда сбрасывали с движущегося транспортного средства чаще мёртвым, чем живым… И потом ещё долго кидали в труп камнями. Когда она уставала их ненавидеть, то жалела. «Кипучая, могучая, никем непобедимая» её Москва, святыня, отвоёванная у врагов кровью многих поколений — символ, оплот, защита от Вампирии — перестроилась. Размалеванная, пошлая, коробочно-картонная, пародийная, похожая на портовый перевалочный пункт этими тележками, ящиками, тюками… Будто все разом кинулись куда-то переезжать или спасаться бегством с тонущего корабля. Или заделались спортсменами и бегут марафон — в этих китайских и турецких кроссовках и тренировочных костюмах. Или всем миром собрались на панель, скупая пёстрые безвкусные тряпки из гардероба портовых шлюх… Ядовито яркие, вызывающие упаковки вещей и людей, жвачки и продуктов — товары для туземцев. Оглушительная свара визжащих сцепившихся собак на случке — эти ребята с наушниками считали её музыкой, — зашоренные глаза и уши, глухое однообразное буханье по мозгам из наушников, будто им туда гвозди вбивали, и рот заткнут жвачкой и тело проспиртовано как в морге, кунсткамере, и посаженная, как бабочка, на иглу душа медленно умирает для коллекции князя тьмы, не осознавая своей смерти…
Очумелые хваткие бабули с водкой и сигаретами, бомжи, девочки-нимфетки, словно сошедшие с порножурналов, площадный мат… И она, Иоанна, с набитым кошельком и пустой коробкой, в которой громыхают кости для Анчара, в черно-голубом, как у всех, тренировочном костюме, спешит на электричку. И плевать ей на всё.
А всё так красиво и невинно начиналось — с речей, что ограда не нужна, что нас прочий мир примет с распростёртыми объятиями, не будет вообще никаких границ, никаких НАТО. С невинного частного кафе на Кропоткинской «для народа». Дали пальчик — отхватили целиком не только руку, но и заводы, жилые кварталы, полигоны, детсады, пионерлагеря, дома отдыха и санатории. Недра страны, её золотой и алмазный запас, её собираемые веками, политые кровью земли — всё на продажу. Оглянуться не успели — нет Великой Руси, Советского Союза, скоро останемся в пределах Садового Кольца, где открыли это самое кафе… Начинали с лозунгов дать всем нациям свободу — кто ж знал, что они тут же вцепятся друг другу в глотку? А не вцепятся, то уж шефы позаботятся и позабавятся, натравят!
Охмурили посулами, телевизионными колдунами и золотыми удочками, вырывавшими внутренности вместе с последними сбережениями… И вот мы уже не народ великий, а стадо разрозненное, разбегающееся как с золушкиного бала после полуночи, и кучер наш — крыса, карета — тыква, и заперты ворота. И снова нам, как до семнадцатого, идти в услужение к госпоже-мачехе с её одуревшими от безделья дочерьми — и размышлять горестно, как уже несколько веков размышляли наши предки, всякие там лишние люди, народники и революционеры — разве для того нам дан бесценный дар жизни, чтоб служить пищей и подстилкой для свежевылупившихся номенклатурных упырят?