Какое-то время мы не можем прийти в себя, у меня так просто в глазах плывут ослепительно оранжевые летающие тарелки. Но вот сквозь эти раскаленные пятна проступает фигура Тигрицы. Ее оголенно-округлая рука поднимается плавно к глазам, тщательнейшим образом Тигрица изучает крохотный циферблат своих наручных часов и вдруг…
— Несправедливость! — оглушает нас дикий возглас, и мы успеваем увидеть, как взметнулась оголенная, полноватая кисть, выворачиваемая чьим-то цепким захватом.
— Несправедливость! — на грани визга выкликивает Колян и отчего-то топочет, топочет, быстро подбрасывая колени — так бегуны демонстрируют спринтерскую пробежку на месте. И, выворачивая, подносит, тычет Тигрице в глаза ее собственную кисть, им грубо изломанную, вернее, не столько самое кисть, сколько крохотный циферблатик — Считайте! Считайте! Невозможно сделать двадцать четыре шага в секунду! Считайте!
И он топочет, топочет, то выше поднимая колени, производя оглушительную дробь своими ботинками, то едва отрывая подошвы.
До класса что-то доходит. Волна возмущения пробегает по классу. Тигрица вырывает покрасневшую кисть: — Так что же? Выходит, запер Абашкин?
— Несправедливость! — взрывается класс. — Абашкин дал честное слово. Раз так — мы все заперли Вовчика в туалете! Всех берите, всех вешайте!
Поднялись все: требуем справедливости!
Взвилось в небо тридцать костров — то зажглись наши сердца! Засверкали струи пламенных рек — то забурлила кровь в наших жилах! И раздался оглушительный грохот — то, подобно камнепаду в горах, обрушились крышки парт.
А когда влетели в кострище две черные птицы, два взволнованных воробья, прельстившихся-таки на хлебные крошки, когда заметались меж ярких огней, тогда-то сорвавшаяся с цепи Тигрица и излила на нас всю свою пенную ярость и коварную страсть. Потоки хлестали, гася костры наших сердец, но в чаду и шипении мы с восторгом восприняли коллективное самосожжение.
Мы бунтовали с чисто мальчишеским упоением, и девочки нам ассистировали с чисто женской, щебечуще-хлопотливой надежностью, а Вовчик ревел.
Вовчик трубно ревел, хорошо понимая, что реветь надо долго. Ревет он всегда безобразно: ни слез, ни прерывистых вздохов — разинув рот, монотонно орет. Реветь у мальчишек не принято, но ему почему-то иногда дозволяется. Вовчик ревет. Вовчик тянет тетрадку, в которой решена задача про Красное Знамя: «Не меньше, чем на двадцать одну деталь больше в час, чем производительность токаря, то есть не меньше, чем двадцать четыре детали в час». Такая задача!..
Как звери, затаившиеся от охоты, наблюдали мы обратное шествие разгневанных наших отцов.
Возглавляла отряд мама Вовчика. Она торопилась. Возможно, она делала те двадцать четыре шага в секунду, и ее восклицания донеслись до нас, когда за нею уже захлопнулась дверь. «Воспитывать в мальчике благородство, чувство товарищества! — донеслось до нас, — вот ведь, заразы, придумали!» — а ее уже не было. Только цокнуло что-то о камень крыльца — что-то, упавшее с ее головы.
Следом двигал мой батя. Он двигал в иссиня-черных очках, из-под которых струились мужественные, тевтонские слезы. Да, меня он прикрыл молчанием своих непроницаемых стекол, но за товарищей моих он не вступился.
Широколицый и еще более красноносый, папа Агеева шагал тем решительным, размашистым шагом, каким вышагивал по квартире с ремнем, высматривая «этого своего идиота». «Этот его идиот» («Мальчик ранимый, возвышенный», — сказала Тигрица) готовился к худшему. Папа Агеева выбивал из сына ранимость с возвышенностью, как пыль из ковра.
Бледный и тощий, музыкальный папа Абашкина качался, будто от ветра. («Очень замкнут Ваш мальчик, непредсказуем!» — сказали ему). Очень замкнутый, непредсказуемый мальчик крутил в руках спички и, смотря на отца, покачивался вроде как в такт.
Замыкал шествие папа Коляныча — любимца Тигрицы. («Честное командорское сердце, ах, жизнь Коляна может непросто сложиться!») Вот папа наступил на какой-то предмет. Вовчик напрягся. Да, это был тот самый, свалившийся с головы мамы Вовчика странный предмет: изрешеченная дырками трубка со штырем и резинкой. Папа Коляныча поднес его к самому носу. «Новый предмет размышлений!» — изрек мрачно Колян. Вовчик хихикнул.
Сто раз мы расходились, шлепая изо всех сил по раскрытым ладоням друг друга, но вновь возвращались и шлепали по ладоням опять, пока, наконец, насупленные, волевые, не разошлись.
А утром Коляныч при встрече сказал:
— Надо же, из бигудины смастерил автоматический шпингалет! — и стукнул Вовчика той дырчатой трубкой.
Мы тоже стукнули — уже кулаками.
— Надо же, и задачу решил! — слова стукнул Колян. Уже посильнее.
И мы тоже стукнули, уже посильнее. Да кулаками.
— Надо ж, при этом и заперся! — и трахнул его что было сил кулаком с зажатой в нем бигудиной.
Тут и мы трахнули так, что спина Вовчика гукнула, как барабан. Но Вовчик… терпел!
Только Агеев не трахал.
— Если решил, зачем заперся? — печально спросил.
А Колян, превращаясь в мустанга, заржал. И Вовчик, представьте, ответно заржал! Ну, и мы, превращаясь в диких мустангов, разумеется, тоже заржали.