Для авторского «я» он нашёл, точно в духе времени, форму перевоплощения: отнести себя – ко всем страдавшим, терпевшим гонения и погибшим. «Я был рядовым и умру рядовым» [248]; «А нас, рядовых, убивают в бою». А долее всего, казалось, – он был зэком, сидел, много песен от лица бывшего зэка: «а второй зэка – это лично я» [87]; «Я подковой вмёрз в санный след, / в лёд, что я кайлом ковырял! / Ведь недаром я двадцать лет / протрубил по тем лагерям» [24]; «номерами / помирали мы, помирали»; «а нас из лагеря да на фронт!» [69], – так что многие и уверены были, что он
И как же он осознавал своё прошлое? своё многолетнее участие в публичной советской лжи, одурманивающей народ? Вот что более всего меня поражало: при таком обличительном пафосе –
Но тогда, в шестидесятых, он безтрепетно обращал пафос гражданского гнева даже на опровержение евангельской заповеди («не судите, да не судимы…»):
и, опираясь на опетые страдания, уверенно принимал статус обвинителя: «Я не выбран. Но я – судья!» [100]. – И так в этом утвердился, что в пространной «Поэме о Сталине» («Легенда о Рождестве»), где безвкусно переплёл Сталина и Христа, сочинил свою агностическую формулу, свои воистину знаменитые, затрёпанные потом в цитатах и столько вреда принесшие строки:
Но
А ещё по-настоящему в нём болело и сквозно пронизывало его песни – чувство еврейского сродства и еврейской боли: «Наш поезд уходит в Освенцим сегодня и ежедневно». «На реках вавилонских» – вот это цельно, вот это с драматической полнотой. Или поэма «Кадиш». Или: «Моя шестиконечная звезда, гори на рукаве и на груди». Или «Воспоминание об Одессе» («мне хотелось соединить Мандельштама и Шагала»). Тут – и лирические, и пламенные тона. «Ваш сородич и ваш изгой, / ваш последний певец Исхода», – обращается Галич к уезжающим евреям.
Память еврейская настолько его пронизывала, что и в стихах нееврейской темы он то и дело вставлял походя: «не носатый», «не татарин и не жид» [115, 117], «ты ещё не в Израиле, старый хрен?!» [294], и даже Арина Родионовна баюкает его по-еврейски [101]. – Но ни одного еврея преуспевающего, незатеснённого, с хорошего поста, из НИИ, из редакции или из торговой сети – у него не промелькнуло даже. Еврей всегда: или унижен, страдает, или сидит и гибнет в лагере. И тоже ставшее знаменитым:
И как же коротка память – да не у одного Галича, но у всех слушателей, искренно, сердечно принимающих эти сентиментальные строки: да где ж те 20 лет, когда не в Соловках сидело советское еврейство – а во множестве щеголяло «в камергерах и в Сенате»!
Забыли. Честно – совсем забыли. О себе – плохое так трудно помнить.