– Я понимаю тебя, – тихо сказал я. – То, что ты говоришь о себе – все это чувствую и я, но наши страдания, такие похожие, растут из разной почвы: мои страдания – это цветы, которые ты пока не видишь, потому что не любишь. Твои же – поиск себя, поиск того общества, которое будет принимать тебя настоящей, такой, какая ты есть. Тебе нужно открыться и стать собой: стать той, что ты скрываешь в себе и даже пытаешься подавить, но, делая это, ты соглашаешься с миром, который диктует, что нужно скрывать и убивать себя во имя его блага. Ты еще молода, ты еще можешь победить, пока никакие узы и чувства не стоят тебе преградой к этому.
– А ты? Ты ведь тоже должен бороться с миром! Ты ведь такой сильный, ты не дашь миру изменить себя, ты ведь сильнее его!
– Ты ошибаешься и идеализируешь меня. На самом деле, я – лицемер. Я – актер, я скрываюсь от мира под маской, которую видишь и ты. Мне стыдно признаваться в этом, но я уже не могу изменить что-либо в своей жизни, потому что мое лицемерие основано на нерушимых столпах – я лицемерю перед миром, лицемерю перед вампирами, чтобы любить. Любовь – это узы, которые приносят мне мучения, но я не хочу бороться с ними, ведь только так я могу любить и быть любимым.
– Значит, любовь – это страдания? – прошептала Миша.
Мне показалось, что мои слова вдребезги разбили ее идеалы о любви.
– Да, но это страдания, ради которых ты будешь хотеть жить, – честно признался я.
– Тогда я не хочу любить! – Миша чуть не плакала: ее лицо выражало сильные душевные муки.
– Не говори так. В этих страданиях есть и некоторая прелесть.
– Ты так сильно ее любишь?
Я не смог ответить, а лишь вздохнул, и этот тяжелый вздох, вырвавшийся из самого моего сердца, был наполнен всем: болью, страданиями, радостью и поклонением Вайпер.
Миша поняла мой беззвучный ответ – она улыбнулась сквозь слезы.
– Все это так прекрасно… И страшно! – сказала она, вытирая слезы ладонью.
– Мне очень жаль, что я расстроил тебя, – сказал я, чувствуя, что не смогу больше вынести ее общество, хоть она и была близка мне по духу: я терзался мыслью, что своими словами мог отвратить ее от желания любви. Тем более, я уже это сделал: сам того не желая, я разбил веру Миши в любовь, и ее юное сердце жестоко пострадало от этой правды. Я не мог находиться рядом с ней и нести еще и ее боль – мои страдания и так были почти невыносимы, а ее страдания окончательно добили бы меня. Два существа, страдающие так сильно, не могут быть вместе и даже просто наедине – они должны страдать в одиночестве.
Мне было жаль, но я не мог даже разговаривать с Мишей – она была слишком похожа на меня. Поэтому, когда мы шли по темнеющему парку, я поделился с Мишей своими рассуждениями, и она согласилась со мной. Она ничуть не обиделась: мне показалось, что и она была рада избавиться от моего общества.
Итак, в один день я обрел и потерял друга по духу, но эта дружба была бы невыносима для нас обоих – слишком многое связывало нас, слишком много общих чувств и страданий мы имели, чтобы не чувствовать дискомфорт в обществе друг друга.
Я привез Мишу обратно в Прагу, и в этот же день она улетела в Польшу. И мы не встречались больше никогда.
Глава 41
Уже второй день я была одна. Грейсон уехал, но вместо моральной свободы, которая должна была наступить после его отъезда, я получила паутину, связавшую меня с ним еще крепче. Мысль о том, что он был в Праге и находился рядом с Седриком, не давала мне ни покоя, ни сна, мне было трудно дышать от страха того, что Грейсон расскажет о «преступлении» Седрика всем вампирам. И тогда случится ужасное.
Но Грейсон обещал, что, пока я нахожусь в замке, Седрик будет в безопасности, и я честно проживала в нем тягостные дни, один за другим. Пребывание в поместье вампира было для меня пыткой, и все, что я могла – бродить по парку, ходить к небольшому озеру, часами сидеть под горячим душем, жалея себя, или на весь день оставаться в комнате и лежать на кровати, глядя в потолок.
Я не чувствовала ни голода, ни жажды – я была живым трупом. Еда, которую оставил мне Грейсон, была почти нетронута, так как, несмотря на то, что вампир милостиво переместил бутылки с кровью в другое место, я брезговала открывать холодильник. Слишком много страшных воспоминаний было связано с этим большим белым холодильником.
Грейсон уехал, и я должна была бы радоваться этому, но мне было все равно. Каждое утром я вставала с кровати, принимала долгий душ, одевалась, впихивала в себя пару ложек еды и стакан воды, и шла в парк, где долго смотрела на колыхающиеся от ветра деревья и цветы, и на синее небо, краски которого для меня давно поблекли. Мне стало безразлично все: красота природы, собственные потребности, сон, – мне стала невыносима сама жизнь.
Но самое ужасное было в том, что я понимала, что эта невыносимая жизнь не могла оборваться с моей стороны – чтобы получить свободу, меня должен был убить сам Грейсон, иначе…
«Иначе» быть не должно.