Набор петровской корабельной мебели удалось, по счастью, продать с ходу П. Д. Корину, недавно получившему государственную премию и потому располагавшему деньгами (набор и сейчас украшает музей-мастерскую художника). Любимое кессоно Ивана Владиславовича оказалось в сарае в Жаворонках, набитое ржавыми тяпками, лопатами и граблями. Разор осуществлялся стремительно, и ни Союз архитекторов, ни тем более Музей архитектуры ничего ему не противопоставили.
Через несколько дней в кабинет Мастера страшно было войти. Гризайли счищены и загрунтованы под побелку. Паркет конца XVIII века содран и перекрыт на мастичной основе самым дешевым линолеумом. Рабочие очень торопились: предстояло немедленное открытие читального зала городского архива, документы в который по заказу читателей предстояло перевозить через весь город. В углу кабинета вместе со строительным мусором валялись телефонный аппарат Ивана Владиславовича с оборванным проводом, его рейсшины и среди множества карандашей, резинок, угольников – маленькая готовальня, с которой он не расставался, пряча в своей домашней куртке. На вопрос, можно ли взять на память эти вещи, вдова согласно кивнула. В конце концов, ей было ни до чего: она уже перенесла несколько онкологических операций и не сомневалась в последствиях нового стресса. Ее не стало через год после кончины Ивана Владиславовича. Еще через год с небольшим не стало и ее единственной дочери и наследницы, тонкой и романтической актрисы Театра имени Моссовета Любочки Смышляевой, игравшей Дездемону с Отелло – Мордвиновым. Потом не менее стремительный уход из жизни супруга Любочки. Удивительный мир Мастера, позволивший ему работать и выстоять, исчез. Мир Ивана Жолтовского, признанного академиком в 1907 году.
От Красных ворот
«Москва моя родина, и такою будет для меня всегда, – писал он в восемнадцать лет, – там я родился…»
Улица называлась Красноворотской, у раскинувшегося на квартал Запасного дворца. Мимо шла дорога в Лефортово, на Басманные, к их особнякам, паркам, украшенным зеленью заводям тихой Яузы. Дом генерал-майора Федора Толя служил к ним достойным вступлением. Каменный. Покойный. Не тронутый недавним московским пожаром. На старой литографии с рисунка Д. Струкова он смотрел на летящую позолоченную фигуру Славы над Красными воротами, на площадь, казавшуюся слишком просторной и пустынной, несмотря на едущие в разные стороны экипажи.
Чета капитана в отставке Юрия Петровича Лермонтова и его супруги Марии Михайловны остановилась здесь вместе с Е. А. Арсеньевой, не пожелавшей расставаться с дочерью, тем более в преддверии близких родов. Отношения с зятем у властной и независимой нравом Елизаветы Алексеевны не сложились. Ни состоянием, ни покладистым характером капитан в отставке не отличался. Е. А. Арсеньева в мелочных каждодневных дрязгах отстаивала привязанность дочери, слишком, на ее взгляд, восторженной, слишком романтической, да к тому же очень болезненной. Родившегося в ночь с 2 на 3 октября 1814 года внука Михаила она сразу же восприняла как собственное дитя. При первой же возможности вся семья вместе с новорожденным двинулась в пензенское поместье – Тарханы. Это была полная победа Елизаветы Алексеевны.
Он был слишком мал, чтобы по-настоящему помнить семейные раздоры. Разве что те часы, которые проводил на коленях у матери, когда она играла на фортепьяно, словно забывая о его существовании. До конца дней он возил с собой оставшийся после нее альбом – безделушку для гостиной, в который Мария Михайловна вписывала начиная с 1811 года сама и давала вписывать знакомым стихи. Ничего не значившие. Безо всяких достоинств. И сам заполнял оставшиеся чистыми листы собственными акварельными рисунками, непременно подписывая каждый полным именем. И тем не менее он скажет о себе:
Мария Михайловна заболела чахоткой в его два года и сошла в могилу, когда ему исполнилось три. Отец приехал в Тарханы накануне смерти жены и уехал навсегда в свою Кропотовку на девятый день после кончины. Взять с собой сына было невозможно: Елизавета Алексеевна решила, что воспитывать внука будет только она. Противиться при ее связях и том богатстве, которое должно было перейти Михаилу, не имело смысла. Ю. П. Лермонтов покорился. Михаил Юрьевич при всей горячей привязанности к бабушке этой покорности не простил: «Ты дал мне жизнь, Но счастья не дал…»