Она перестала уже вырываться, когда в темноте послышалось зловещее: "Г-гым!" Отец был так близко, что Хоня сразу выпустил Хадоську, которая заторопилась поправлять волосы. Хадоська стыдливо ждала: отец видел и слышал все.
Мгновение молчали втроем. Хоня первый нашелся: не повинился, не показывая и признака растерянности, вдруг задиристо:
- Отдали б вы Хадоську, дядько!
Отец, возмущенный тем, что увидел, и, не впервые, тем, как держит себя с ним этот наглец, не сразу нашел что ответить.
- Уже ж говорили, вроде!..
- Дак я, дядько, все одно как забыл то.
- Дак еще раз напомню, - дал волю гневу своему Игнат. - Не будет моего отцовского согласия! И не надейся!
- Упрямый же вы, дядько... - Хоня будто пожалел Хадоськиного отца: сказал, как старший, умнейший!
- Ну какой ты жених! - вскипел отец. - Какой ты жених? Ты не видишь?
Хадоське это не понравилось, самой захотелось возразить:
зачем говорить так? Хоня, если б только о том забота, жених неплохой не только не хуже, а лучше других. Зачем говорить неправду? И вообще какой бы ни был он, Хоня, не надо говорить такое: не надо обижать человека напрасно!
- Дядько, жених я по нынешним временам, - в Хонином голосе, отметила с одобрением Хадоська, не было и признака обиды, - первый на все Курени. - В его тихой речи слышалось такое достоинство и уверенность, что Хадоська почувствовала даже гордость за него. - Теперь для таких, как я, все и делается.
- Она ж с голоду опухнет у тебя! - злобно набросился отец, и Хадоське снова захотелось вступиться за Хоню: Хоня не лентяй, и не надо упрекать за бедность...
- Дядько, скоро будет колхоз. Я там буду первый богач.
Увидите. - Тут Хадоське показалось, что Хоня как бы отделил себя от нее. Мысленно пожалела, упрекнула: не надо было про колхоз. Однако, если бы и хотела остановить его, видно, не смогла б: Хоня тоже, хоть и казался спокойнее отца, загорелся - не уступит ни за что; и верно, упорство чувствовалось, когда сказал: - Посмотрите, дядько!.. - Похоже, уже не чуждаясь и примирения, он добавил рассудительно: - А малыши уже ж подрастают. Сестра - дак невеста, можно сказать!..
- Не отдам! - как окончательное, отрезал отец.
Хоня минуту молчал. Упрямо, уверенно заявил:
- Отдадите!
Отец от такой наглости рассвирепел:
- Не отдам!
Хоня, казалось, усмехнулся:
- Отдадите!
Хадоська, слушая это, затаила дыхание. Уже не сочувствовала, а удивлялась Хоне, его смелости в споре с отцом, его уверенности, что все будет так, как он хочет и думает.
Хадоську это не возмущало, ей даже нравилось тогда слушать это. Потом уже она подумала, что Хоня напрасно не уступил: только рассердил отца.
Долго после того, как Хоня простился, ушел, отец возмущался: "Жених, жених!", "Отдадите..." Он так ругал Хоню, что Хадоське даже было жаль парня, хотелось, и не раз, заступиться за него. Но она промолчала, не стала говорить впустую. У нее было свое мнение о Хоне и своя воля...
И в эту ночь долго не могла заснуть. Не было спасенья от комаров, от мыслей. К мыслям о Хоне, о Миканоре, о том, что доля ее такая - вековать одной, и раз и другой примешивались воспоминания про Ганну, про Чернушкин поклон. Увидела снова Захариху, больницу, Евхима. Снова мучили мысли о своем ребенке, о беде, которую не поправить никогда.
С болью вернулась снова неприязнь не только к Евхиму, а и к Ганне. Трезво хотела сдержать себя: помнила - радоваться чужой беде грех; виновато стала креститься.
"Божечко, злая я, злая, - каялась в отчаянии она. - Что мне делать, посоветуй, помоги мне, божечко! Нет доброты во мне. Не могу забыть, не могу!.."
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Однажды утром на лугу появилась таратайка. Едва она выкатила на болото из лесу, сразу заинтересовала: легкая, красивая, необычной была здесь, среди телег; издалека видать было - пожаловал кто-то не свой, кто-то из начальства.
Правда, рядом с чужим, узнали, спокойно покачивался Миканор, но любопытство от этого не только не убавилось, а стало острее. Миканор сам теперь был начальством, пусть своим, небольшим, а все ж начальством. Все важное, что приходило в Курени, шло через него; что-то важное, неизвестное - чувствовали - надвигалось и теперь, с этой коляской...
Таратайка прокатила по дороге у края болота, у самого леса и остановилась возле Миканорова надела. Тут и Миканор, и чужой сошли с таратайки, распрягли коня, пустили пастись. Неизвестно было, о чем там говорил приезжий с Даметихой, с Даметиком, подошедшим с косой на плече; зато видели все: приезжий снял городской пиджак, верхнюю рубашку, забрал чуть не силой у Даметика косу и пошел сам на покос. Рядом двинулись с косой Миканор и Даметик, - казалось, сконфуженный.
Дойдя до покоса, приезжий снял косу, поточил. Размахнулся ею - раз, другой, пошел ровно. Косил привычно, уверенно: видно было, что брался не впервые. И все ж заметили:
приезжий не косарь, и не только потому, что прибыл на городской коляске, а и по тому, как стоял, смотрел на помощника своего Даметик, как усердствовала у костра, готовя завтрак, Даметиха. Очень уж резво бежала потом к косарям, радушно просила о чем-то приезжего. Звала, видно, подкрепиться.