Кто-то из бдительных земляков Горошки, может быть его же бывший ученик, месяца два назад написал в столичную газету, что в Крытах в школе — при попустительстве сельсовета и районного руководства — замаскировался классово чуждый элемент, белогвардеец, который с золотыми погонами и с винтовкой в руках воевал за царя и всяких Врангелей и губил нещадно трудовой народ. В газете с письма сняли копию, которая попала на стол к секретарю Юровичского райкома партии. Письмо это читал в кабинете Башлыкова и Апейка. Под всем, что сообщал неизвестный автор газете и Башлыкову, стояло гордое: "Непримиримый селькор". Башлыков отдал письмо Харчёву с резолюцией, написанной сверху коротко и четко: "Проверить, принять меры, доложить!" Харчев за день проверил, и на другой день судьба Горошки решилась. Горошку сняли с работы. Харчев даже предлагал арестовать, и, если бы не Апейка, Горошка давно бы был за решеткой. Башлыков подумал, поколебался и согласился с Апейкой. У Апейки были веские доводы: Горошка попал в офицеры не по своей воле, а как учитель; в гражданскую войну никаким белым не был, работал дома. Был потом в Красной Армии; с первых же мирных дней, после армии, все время в селе… Однако вернуть Горошку на учительскую работу Башлыков не согласился. Твердо, — решительно.
И вот — эти детские, открытые лица, эта вера и надежда.
Что он, председатель райисполкома Апейка, может сказать им, чистым и непосредственным, которые думают, что в жизни — все так просто, что правда и справедливость — вещи обязательные и ясные? Не зная, что ответить им, он нарочно стал расспрашивать каждого, как кто учится, хорошо ли ведут себя в классе, помогают ли родителям.
— Ну что ж, — произнес он, собираясь отпустить их. — Спасибо за то, что вы сказали. Я передам все кому следует.
Скажу о вашей просьбе… Вот и все, будьте здоровы!
Некоторые уже готовы были, обнадеженные, направиться к выходу, когда беленькая, с красным еще лицом, насторожилась:
— Так его оставят нам? Ивана Миколаевича?
— Я же сказал, передам, что вы просили.
— Нет, вы скажите — оставят?
— Я буду просить!
— Нет, нет, вы скажите!
Апейка ничего не ответил, только ласково, как отец, который не хочет обижать ребенка и не может дать того, что он просит, усмехнулся:
— Ну, счастливого вам пути!
Они выходили не очень охотно, не очень утешенные; больше потому, что дядько с кнутом толкал их к двери.
Не порадовал их; но что он, Апейка, мог сказать им другое?
Сразу после них в кабинет вошел белобрысый парень в потрепанной, купленной в лавке поддевке, в розовой, залатанной под воротником ситцевой рубашке. Кепка в его руке была тоже городская, с размокшим под дождем козырьком.
— Можно зайти? — Парень спрашивал тихо, застенчиво.
— Заходите, садитесь.
Он и шел несмело, и сел на краешек стула; под внимательным взглядом Апейки неловко отвел серые, с какой-то задумчивой затаенностью, глаза. Потом встретились глазами, и взгляд его был уже сосредоточенный и вместе с тем доверчивый.
— Меня зовут Глушак Степан, — тихо, не отводя взгляда от Апейки, сказал он. — Я подал заявление в Водовичи. Хотел поступить в водовичскую коммуну. Мне сначала сказали, что — хорошо, примем. А потом отказали. Ответили, что не могут принять, потому что мой отец — кулак…
— Вы из Кургеней? — перебил его Апейка.
— Из Куреней, — кивнул он. С трудом, но твердо добавил: — Я — сын Глушака Халимона. Может, знаете? Мой отец — кулак. На него наложено твердое задание. Но я ушел от него. Мы с ним теперь — как чужие.
— Почему вы ушли? — заинтересовался Апейка.
Парень помолчал, задумался.
— Я и сам не знаю, как сказать. Трудно было жить с ним. Просто невозможно стало… Я хотел с ним жить, думал сначала, что ничего, что привыкну. Терпел долго: отец все же. Да и мать жалко. Знаете ж, как матери, когда сын покидает. Хотел перетерпеть. Но — не вытерпел! — Он попрежнему не сводил с Апейки тихих, задумчивых глаз. Снова помолчал, заговорил, от души, с сожалением и болью: — Он, мой батько, живет для одного: чтоб себе побольше. Хоть как — правдой или неправдой. Чтоб побольше нажиться.
Жадный — просто беда. Он из-за этого всех сделал все равно как батраками. И сынов, и мать, и Ганну. Чужих батраков не берет, боится, дак свои — как батраки… Дохнуть просто не дает… — И взгляд и тон его речи были такими искренними, что Апейка чувствовал: правду говорит. Не обманывает, так невозможно обманывать. — И раньше невмоготу терпеть было, а теперь — зачем терпеть? Теперь, когда все по-новому пошло… Дак я и ушел от него. Сцепились один раз чуть не за грудки — я и кинул. Пошел жить на волю.
Как все люди.
— А не жалко его, отца?
— Нет, можно сказать, нет, — взглянул он открыто. Подумав, добавил: Мать жалко. Замучилась она…
"Не обманывает. Правду говорит…" — подумал Апейка и поймал себя на том, что сочувствует парню. Вспомнил вдруг, что у Глушака есть еще сын: про этого сына Апейка знал уже немало.
— Ас братом как? Дружно жили?
— Дружно. — Он отвел глаза, взгляд стал тяжелый, недобрый, губы зло задрожали. — Дружно… Мне такого брата… век бы не видеть!.. Чтоб его земля не носила!..