Стихи удивительно волновали: какое-то непонятное очарование захватывало, увлекало, завораживало тихой задумчивостью музыки, необычными, как морозные узоры на окне, картинами-видениями, задушевным, убежденным голосом того, кто читал…
Когда Алесь кончил, захотелось помолчать, подумать. Самого потянуло на воспоминания, на раздумья. Уже погодя спросил:
— Чьи это?
— Павлюк Трус! — сказал он с восхищением, с гордостью — Наш, из университета… студент наш…
— Хорошее стихотворение!..
— Это — большая поэзия!
В памяти долго жила, не исчезала не совсем понятная, грустная строка: "Отцвели печали чьей-то лепестки…" — строка, почему-то особенно волновавшая, заставлявшая думать о недосягаемых тайнах поэзии.
— Почему теперь некоторые пишут красиво и… как бы сказать — не просто… туманно?.. — спросил он тогда и пояснил: — Вот у Пушкина все просто: "Буря мглою небо кроет…" Или — "Во глубине сибирских руд…".
— Пушкин — хороший поэт. — Алесь остановился, заду-1 мался — как лучше сказать? Поправил себя: — Он был хороший поэт. Но он устарел. Отжил свое. Теперь у поэзии — новые законы.
Современные… Все меняется. Изменились и законы поэзии…
— А Купала? У Купалы ведь тоже все просто. И современный, а все просто, ясно. — Апейка припомнил: — "Среди пущ и болот белорусской земли…"
— Это из его дореволюционных стихов. Теперь и у Купалы другие мотивы и стиль другой. Возьмите его «Орлятам». Купала также старается идти в первых рядах новой поэзии. Но ему нелегко освободиться от старого…
Возражая, Алесь говорил мягко, без какой-либо амбиции, в тоне его чувствовалось не только уважение к бывшему учителю, а и добрая, не растраченная в городе скромность. При всей деликатности своей, все то, что говорил, Алесь говорил твердо, убежденно. Он, Апейка, сам возражал ему мягко, как бы осторожно, можно сказать, не столько и возражал, сколько высказывал свои сомнения, не утрачивал ощущения:
ученик вырос! В чем-нибудь другом Алеся, видать, поучить можно, а что касается поэзии, то здесь и прислушаться нелишне. Прислушаться да поразмыслить.
— В каждую эпоху, — терпеливо объяснял Алесь, — в поэзии были свой строй, свой язык. У Пушкина — одни, у нас — другие… Меняется время, меняется и поэзия…
В наши дни этот закон действует еще сильнее: наше общество не похоже ни на одно из тех, что были раньше! Это ставит и особые, необычные задачи перед поэзией! Нашим поэтам надо говорить так, как до них не говорил никто! Отсюда и вся радость и вся трудность!
Долго ехали молча; только размеренно, споро рубили смерзшийся, укатанный снег лошадиные копыта, скрипели гужи, бежали навстречу заснеженные деревья, кружилось поле. Алесь снова поднял воротник, спрятал маково-малиновые уши, вбирал блестевшими глазами изменчивую яркую красоту дороги.
Говорили еще немало, но уже не о литературе: вспоминали школу, товарищей Алеся; Апейка рассказывал о своих исполкомовских делах. В разговорах незаметно доехали до леса, перед которым дорога расходилась на две: одна — в сторону леса, в сельсовет, а другая — через лесок же — к уже недалекому родному селу Алеся. На развилке Алесь соскочил. Он, Апейка, сказал, что мог бы подвезти и до дому, но парень замотал головой: "Не надо, добегу сам. Тут близко". Вскинул на плечо фанерный сундучок, благодарно помахал рукой; в кожушке, в сапогах, фасонистой шапчонке, то шагом, то бегом направился дорогой к дому. Отдаляясь, оглянулся, помахал рукою…
В молчаливом лесу, в чуткой, звонкой тишине, долго и радостно думал: вышел парень в большой мир, расправляет крылья. Вот и нещедрая на хлеб и на писателей болотная полесская земля начинает давать миру поэтов. Пусть он еще только пробует голос, пусть его пока не очень слыхать, — кто знает, как он взлетит потом, когда окрепнут крылья, когда наберется сил. Кто знает, может, там, краем леса, в залатанном кожушке и шапке с пуговкой идет будущий Янка Купала или Никитин. "Нас и дети наши вспоминать со временем перестанут, а он, парень этот, может, в народе, в мире вечно жить будет — словом своим, стихами своими…"
…Это было уже совсем недавно, летом. Случайно узнал, что парень снова приехал домой, живет у матери. Когда понадобилось наведаться в одну из близлежащих деревень, нарочно свернул к Алесю. Не повезло: вошел на пустой двор, дверь в хату была на задвижке. Помогла девушка-соседка:
увидев «дядьку», что оглядывается во дворе, побежала за матерью Алеся та копалась за гумном, на огороде. Мать, вытирая руки о фартук, радушно пригласила в хату, но он не пошел: сказал, что заехал ненадолго, только навестить сына.
Присели на теплой завалинке, под липою…
— Исхудал совсем… — высказала ему боль старуха. Губы ее, сухие, потрескавшиеся, жалостливо дрогнули, но все ж она сдержала слезы. Чахотку признали. Процесс, говорят…
Апейка, и сам встревоженный, попробовал, как мог, успокоить ее.
— Учился, учился и вот — выучился. — Рассудительно горько подумала вслух: — Постнятина, известно. В городе, говорят, голодно много кому. А ему, без помощи, дак и вовсе.