Он пытается сосредоточиться на этом. На глупости, родной и привычной. Тогда начинаешь замечать дорогу, старые, ромские плиты, и новые, выбитые и выщербленные, будто это им, а не их гладким соседям на сотни лет больше, и то, как справа ровный и три раза перезасаженный коричневый и ярко-зеленый лес вольный уступает место бурым дебрям леса владельческого… вот что бывает, если не давать крестьянам выпасать скот, собирать хворост, забивается все сухим подлеском и горит летом… глупость.
Нужно думать о глупости и держать раздражение вокруг себя как броню, потому что иначе сквозь щель проникнет… нет, не мысль. Знание.
В столице кто-то едва не убил Ее Светлость, герцогиню Беневентскую. И убил ее нерожденное дитя.
И трижды и четырежды наплевать, чей это был ребенок.
Отряд за его спиной редел, теряя спутников, как ветвь — листья. Захромавшие лошади. Дорожные хвори. Падения. Отсутствие нужного числа подменных лошадей. Нехватка сил. Он дозволял легко, коротким кивком. Не теряя ритма и темпа в седле, не теряя его на земле. Знал, что должен обогнать страхи, слухи и сплетни. Обогнать собственную славу. Собственную тень. То, что будет после, в его силах. Сейчас только одно важно: удержать над землей полную чашу гнева Господня, не дать ей пролиться на Аурелию братоубийственной распрей.
Он чувствовал эту чашу, чувствовал всем телом ее вес, непомерную тяжесть, излишнюю величину. Не возьмешься поудобнее. Не сцепишь пальцы на другом краю. Не впечатаешь ладони в полированный металл, чтобы не скользил. С каждым мгновением все громче пульсирует кровь в висках, лицо пылает жаром от напряжения. С каждым часом все громче звучит в ушах голос сомнения: не удержишь…
Я не удержу?!
Ненависть и гордыня несли его вперед, ненависть и гордыня, а вовсе не лучшие лошади на пути. Нелепый кузен-король, бестолковая свита, нерадивые слуги — все они были виновны, жалки, слабы, беспомощны. Любая мысль о них вызывала омерзение.
Каким соблазном во время каждой заминки казалось — пролить чашу, повернуть коня на восток. Будь проклят город Орлеан, в котором не осталось праведников. Кроме Шарлотты, напоминал он себе.
Глупость. Он не Творец. Он, можно сказать, почти наоборот. Праведники и то, сколько их там есть, ему безразличны тоже. Это его город. Его столица. Его страна. Ждете, что отдам? Ждите.
Когда за поворотом дороги вскаркивает рожок — передовое охранение столкнулось и ввязалось… столкнулось — с кем? ввязалось — во что? — он бросает коня вперед. Мимо. Насквозь. Счет откроет конь, смяв кого-то спешенного. Врага. Свой не полез бы к нему под копыта. Знал бы. Счет открыл конь, а всадник… с детства с ним такого не случалось, всадник счет потерял.
Ненависть стекала по клинку куда-то вниз, в землю, через тела. Но когда справа и слева стало свободно, когда впереди — только поваленное дерево — лентяи, спилили бы несколько, закрыли бы, а так — летим… он не остановился и не вернулся туда, в бой, хотя очень хотел. Давно он так не плыл над землей. Давно не случалось так, чтобы можно было драться и ни о чем не думать. Давно — но ему очень нужно было в столицу.
— Нет, господин Великий распорядитель двора, я не пощажу вашей скорби и траура вашего я не пощажу! Если понадобится, я вас на церемонию на аркане притащу, и с кинжалом у горла сыграть свою роль заставлю. Ни седин ваших, ни вашей потери не пощажу! Я вас этим вашим варевом из человечины накормлю досыта, и брат мой король вас подержит, чтоб не брыкались! Жрите теперь, что наготовили! Не нам одним это расхлебывать! — кричит дерзкий юнец на Старика Анри, кричит так, что содрогаются перекрытия и жалобно дребезжат цветные стекла в витражах дворца. — Завтра же в полдень будете вы в соборе и собственной рукой начертите полосу на моем щите!
— Это богохульство, — Старику Анри было стыдно за дрожь в ослабших мышцах шеи, за шамкающие губы. — Это святотатство. Я не могу взять греха на душу.
— Поздно, господин граф, поздно думать о душе и о богохульстве! Все богохульства вы совершили, когда вместе с покойным королем обещали моему отцу сделать его вдовцом, если ему неугодно стать двоеженцем!
Он все знал. Должно быть, от приемной матери, от болтливой датской дуры мадам Екатерины. Он знал все дословно, повторял слово в слово так, словно сам присутствовал при той сцене в королевской опочивальне. И он знал, что право первородства принадлежит ему.
А она, датская дура? От мужа — больше не от кого. Он ей рассказал. Он рассказал ей все, все документы хранились у нее и дети знали, оба…
— Вы же не могли оставить нас в покое, вы? — кричит на него король. — Вы не могли, ни в детстве, ни потом, просто оставить нас в покое. Ни Луи, ни госпожу принцессу, ни меня. Вам нужно было, чтобы все в мире слушалось вашего страха? Стало по вашему слову!
— Я не могу… — голос дрожит, ломается и неслышим на фоне королевского гнева, как шелест листьев посреди грозы. — Не могу… Ваше Величество, еще не поздно…