В вечернем сумраке возвращающийся домой Смит еще раз подходит к витрине ортопедической мастерской. За стеклом он с удивлением видит живого человека — женщину, меняющую бандаж на деревянном манекене. Вдруг, почувствовав не себе чей-то взгляд и увидев, что за ней наблюдают, женщина шарахается от стекла и, споткнувшись, падает на пол. Смущенная, но стараясь сохранить достоинство, она поднимается и продолжает свою работу.
Девушка в витрине — подобие сестры Ирмы. Обе всей душой отдаются своему весьма скромному призванию. И то, что они делают, — прекрасно, поскольку делают они это со смирением. Та же мысль проводится в «Над пропастью во ржи». Холден и Алли завороженно смотрят на ударника в эстрадном оркестре Радио-Сити. Хотя за весь вечер он вступал раз или два, делал он это с такой самоотдачей, что Холден с братом сочли его лучшим ударником на свете. Говоря устами Холдена, что этот ударник понравился бы самому Христу, Сэлинджер уподобляет такую безоглядную самоотдачу высшей духовности.
Однако центральная фигура этой сцены — не девушка н витрине и даже не сам Смит. Ключевая роль отдана в ней манекену, которого Смит сравнивает с Богом. В первый раз он увидел в нем идола из мира эмалированных ночных горшков, который, как слепой и немой свидетель, возвышается над его бездарной жизнью. Однако в момент откровения образ манекена меняется, вбирая в себя основную идею рассказа, вокруг которой вращаются все остальные его темы.
«Внезапно… вспыхнуло гигантское солнце и полетело прямо мне в переносицу со скоростью девяноста трех миллионов миль в секунду. Ослепленный, страшно перепуганный, я уперся в стекло витрины, чтобы не упасть… Когда ослепление прошло, девушки уже не было, и в витрине на благо человечеству расстилался только изысканный, сверкающий эмалью цветник санитарных принадлежностей».
Со вспышкой света Смиту внезапно открывается, что все вещи, даже низменные и банальные, исполнены красоты и смысла. Более того, именно в этом смысле угадывается присутствие Божие. Низменные подкладные судна и прочие санитарные принадлежности не просто преображаются в изысканный, сверкающий эмалью цветник. Они преображаются «на благо человечеству». Меняется и сам Смит. Он тут же пишет своим ученикам, что его предыдущие письма были отправлены им по ошибке. Затем предоставляет сестре Ирме возможность следовать своим путем. «Все мы монахини», — заключает он.
В финале рассказа вновь появляется обыкновенный, но нашедший себя в жизни Джон Смит. Из этого финала ясно, какие он извлек для себя уроки и как избавился от позерства и высокомерия. К тому же Смит не только не бросает свое искусство, но сливается с ним, что гораздо вернее передает ценность личности, нежели семнадцать автопортретов.
Из рассказа явствует, что подобно своему герою сам Сэлинджер также искал путь к просветлению. Поэтому, несмотря на множество католических метафор, рассказ не льет воду на мельницу христианской догмы. То, что испытал Джон Смит, — абсолютно в духе дзен-буддизма. В дзене такое внезапное, подобное вспышке, озарение называется «сатори». Оно индивидуально, интуитивно и противоположно рассудочному знанию. Сатори может быть пережито человеком любого вероисповедания. Неожиданный и моментальный, как молния, всполох света настигает того, чье «я» уязвлено.
«Голубой период де Домье-Смита» — юмористический рассказ, полный глубокого смысла. И тем не менее Гас Лобрано был прав в своей критике. Сэлинджер пытался вложить слишком многое в слишком малую форму. В результате ни один из смыслов не прояснен до конца и несколько тем развиваются параллельно, затеняя одна другую.
После успеха «Над пропастью во ржи» Сэлинджер надеялся, что, живя на Манхэттене, он сумеет затеряться в толпе. Его постигло глубокое разочарование. У него развился страх быть узнанным, который, вкупе с соблазнами большого города — разнообразием светских мероприятий и романтическими свиданиями, — не позволял совмещать нормальную жизнь в Нью-Йорке с сосредоточенной писательской деятельностью. У Сэлинджера созревал замысел нового романа, но для его осуществления требовалось место гораздо более тихое, чем Нью-Йорк.
Сэлинджер собрался было отправиться после 1 января но Флориду и Мексику и там всерьез приняться за новую книгу. Обстоятельства, однако, сложились так, что ему пришлось задержаться в городе до марта, причем главным препятствием к отъезду стала смена караула в «Нью-Йоркере».