Некоторые исследователи считают, что после трагической гибели Александра Вильгельм Котарбинский стал оценивать происходящее в Киеве куда более серьезно. Это правда. Мысль же о том, что город стал ассоциироваться у художника только с насилием и страхом, а потому нужно было немедленно уезжать, — ошибочна. Существуют свидетельства, что еще в 1918 году Вильгельм Александрович за обедом у Праховых наполовину в шутку, наполовину всерьез звал Эмилию Прахову «собрать в охапку все семейство и вместе ехать в тихий Кальск». Эмилия Львовна отказалась, сказав, что «семейство уже выросло и по мановению волшебной палочки, даже если это палочка Вильгельма Котарбинского, перемещаться никуда не будет». «Езжайте сами! — несколько раз настаивала после этого Эмилия Львовна. И даже когда стало известно, что весь багаж Котарбинского до имения не доехал, а был украден где-то по дороге, она настаивала на переезде художника в безопасное место: — Что вам тот багаж? Жили же вы как-то без него все время с момента отправки. Езжайте!» И он был готов подчиниться. В конце концов, что его держит в Киеве? И только после смерти Александра Мурашко Вильгельм Александрович понял, что такое ответственность перед близкими людьми. А если Николая призовут в армию? С кем останутся Леля и Эмилия Львовна? А даже если и не призовут, вдруг что-то случится с домочадцами в процессе новой смены власти и понадобится помощь… Он никогда не признавался в этом напрямую, но Елена Прахова в своих воспоминаниях говорила, что как-то, заболев, Вильгельм Александрович говорил в бреду «Нет, нет, я не поеду! С ним беда, но может и с другими! Не бери других!» После 1919 года Вильгельм Александрович стал бывать у Праховых ежедневно, то помогая Елене в ее художествах, то веселя домочадцев рассказами о своей юности, то продолжая давние споры с Эмилией Львовной «об общих знакомых, их работах и бездельничаниях».
В мае 1920 года в Киев вместе с петлюровцами вошли поддерживающие их поляки. Союз этот был странен (поляков еще год назад было принято считать врагами украинской государственности), но казался сильным образованием, способным удержать власть. Киевский мемуарист Григорий Григорьев, также переживший в городе все перевороты, о воинстве маршала Пилсудского писал так: «Внешний порядок в городе был возобновлен. Стрельбы по ночам не замечалось, о грабежах ничего не было слышно. Даже ходить по вечерам стало свободно, без всяких ограничений, совсем не так, как это всегда делалось раньше в условиях гражданской войны». Радовался ли происходящему Вильгельм Александрович? Что думал он до этого, узнав о начале советско-польской войны (Советы мечтали о большевистской Варшаве, а поляки — о восстановлении Речи Посполитой в ее максимальных размерах)? Еще интересный вопрос — разделял ли Вильгельм Александрович на тот момент советское и российское или был, как многие интеллигенты в первое время, толерантен к «вся власть советским» призывам? Увы, никаких явных свидетельств позиции художника не сохранилось. Правда, с учетом последующих лет цензуры, можно допустить, что, скажи Котарбинский хоть полслова в поддержку Советов, большевики обязательно неоднократно процитировали бы его и вставили бы во все учебники живописи. Поэтому отсутствие свидетельств о мнении Котарбинского в данном случае можно считать разоблачающей «говорящей» тишиной.
Достоверно известно, что в тот день, когда красные войска в третий раз занимали Киев, Котарбинский обедал у Праховых. Поляки отступали с боями, разрушая одновременно и город, и миф о своем бережном к нему отношении. Они взорвали дом губернатора и самый старый в городе Цепной мост, построенный еще при Николае I. Еще два моста повредили, чтобы задержать красных, после чего 10 июня отбыли на историческую родину, прихватив с собой и Симона Петлюру.
В Киев снова и на этот раз уже окончательно вернулась Красная Армия. Хотя фронт и передвинулся на запад, советско-польская война все еще продолжалась. Быть поляком в Киеве стало небезопасно. Особенно знаменитым поляком, гордящимся своим польским происхождением и не намеренным его скрывать. Особенно пожилым и одиноким поляком, никогда не запирающим дверь в свой номер. На этот раз красные могли не удовлетвориться портретом красавицы. Ситуация могла стать критической. Но тут произошло вот что:
«Котарбинский обедал у моей матери на Трехсвятительской, 20. Обед был ранний. Вечером улицы плохо освещались и поздно ходить не разрешалось. Котарбинский заторопился домой. Уже совсем оделся, когда со стороны Владимирской улицы застрекотал короткими очередями пулемет “Льюис”. На лице художника появилось выражение колебания и раздумья.
— А знаете что, Вильгельм Александрович, — неожиданно предложила моя мать, — не ходите лучше к себе, оставайтесь у нас. В кабинете устроим вам спальную, а в большой комнате будет ваша мастерская и выставка, — вот и будем так жить, все вместе.