Зимний день догорал. Последние отблески зари еще играли на стеклах громадных окон, полузавешенных полотняными занавесками, в шестой палате клиники при медицинской академии. Хотя в палате стояло четыре кровати, теперь здесь помещался только один больной, спеленатый в горячечную рубашку.
На большой, овальной, черной доске возвышавшейся над его изголовьем, было написано:
На листке, который лежал на небольшом столике около кровати, был начертан целый ряд цифр в две колонки. В одной значилось число пульсаций в минуту, в другой показатели температуры больного.
Больной, казалось, лежал в полном забытьи и только изредка губы его шевелились и он бормотал несвязные слова и целые фразы. Оба ряда цифр шли, заметно повышаясь, и, по замечанию доктора-психиатра, кризис должен был произойти еще до наступления ночи.
Он заранее отдал приказание прислать за ним, если температура вдруг разом повысится и бред усилится.
Больной, как, вероятно, читатели догадались, был тот самый студент Момлей, фамилию которого не хотели назвать следователю. Но это ни к чему не привело. Сыщик, как мы уже знаем, разузнал фамилию, дворники дома по Лиговке признали квартиранта из квартиры №24 и, таким образом, личность его была определена. Прокуратура связалась с начальством клиники и, получив ответ, что больной находится в остром периоде болезни и что перевоз его в настоящую минуту в острожную больницу может иметь роковой исход, оставило его в клинике, поручив особому вниманию и надзору начальства.
Таким образом, еще не пришедший в себя, Момлей был узнан и арестован.
Доктор-психиатр, узнав теперь все подробности преступления, в котором обвинялся Момлей, принял живейшее участие в судьбе пациента и прилагал все усилия, чтобы вызвать и ускорить кризис, в котором видел или спасение, или смерть больного. Смерть, во всяком случае, была лучше такого безумного состояния.
Сестра милосердия, тихо сидевшая все время у постели больного и читавшая книжку, вдруг нервно вздрогнула от неожиданности, таким резким и неестественным показался ей крик больного, сменивший его тихие стоны.
– Она! Она! Зачем она здесь?!… Зачем?! Возьмите ее отсюда, возьмите ее отсюда! – кричал Момлей дикими голосом, пытаясь приподняться. Глаза его были широко раскрыты, зубы стучали, словно в лихорадке.
– Кризис начался, надо дать знать доктору! – шепнула про себя сестра и быстро пошла по направлению к дежурной комнате. Через несколько минут доктор Брауман был уже у постели несчастного.
Казалось, с его приходом нервное состояние больного только ухудшилось, он уже не кричал, а выл и визжал, словно зверь, попавшийся в капкан. В крике этом не было ничего человеческого.
Зная, что порой наложение рук на голову успокаивает нервных субъектов, доктор тихонько погладил Момлея по волосам. Тот почти мгновенно затих и раздирающие вопли перешли в довольно внятный, но тихий бред. Видя успех манипуляции, доктор продолжил свои пассы.
Голос Момлея становился все более и более явственными.
– Фимочка, милая моя, ненаглядная! – бредил он. – О! Как я люблю тебя. О! Как люблю!.. Дай мне только кончить курс… Я женюсь на тебе. Ты не веришь!? Клянусь тебе… Женюсь моя дорогая, женюсь!..
Доктор начинал вслушиваться в этот бред. Он знал только внешнюю сторону кровавого, таинственного убийства, а этот бред начинал обрисовывать ему внутренний мир больного, его отношения с убитой. Доктору было известно, что убитую звали Фимочкой.
– Почему ты не веришь?! Почему? Почему? – слышался по-прежнему голос больного. – Или ты… ты думаешь, что меня остановят насмешки товарищей… или родные, нет у меня родных, никого нет; товарищи, товарищи! – он захохотал. – Товарищи… я тебя на них не променяю, Фимочка! Фимочка, я все забыл, все, радость моя, дорогая. Только ты не разлюби меня, не измени мне, слышишь, – не измени… не измени… Я так тебя люблю, так тебя люблю… не измени. – Голос его перешел в шепот.