– А!.. змея… змея!.. – с конвульсивным движением воскликнул вдруг несчастный… – Змея… змеи в тебя забрались… змея! змея!.. Изменила… изменила… изменила из-за денег… из-за денег!! Ха, ха, ха… из-за денег. Нет, стой! Куда!? Не пущу… ты к нему? Говори, отвечай, к нему?… Нет, ты не пойдешь, не пойдешь, я тебе говорю, не пойдешь… Останься это не ты, это змея, что забралась в твое сердце Фимочка, дорогая, золотая, останься, останься, не ходи, не ходи, умоляю, заклинаю, я все прощаю, все забыл, только ты не ходи к нему, не ходи. Так ты пойдешь? Ты смеешься надо мной, над моими слезами. Нет, это не ты, не ты, а змея, змея! Змея… куда, стой! Я не пущу тебя, не пущу. Ты моя! Моя, моя… Не вырвешься, нет! А! Опять змея… умри, змея. Ха, ха, ха… я убил эту змею! Убил! Убил!.. Вот она, вот змея, змея… она забралась в твое сердце, я найду ее, найду, вытащу, вытащу… на куски разрежу, вот так, вот так!.. На куски разрежу… Змея… Фимочка! Это ты. Ай! – Последний крик был таким отчаянно звонким, что даже Брауман вздрогнул, но этот отчаянный крик был и последним. Момлей вздрогнул несколько раз и вытянулся неподвижно на своей койке, как мертвый. Доктор пощупал его лоб. Он был покрыт каплями крупного холодного пота.
– Кризис прошел. Если доживет до утра – он спасен! – обратился он к сестре милосердия. – Об одном прошу, чтобы чем-нибудь не потревожили сон больного. Когда он проснется – пришлите вновь за мной.
Доктор ушел. Теперь ему стала понятна вся драма, пережитая молодым человеком.
На суде
Он полюбил бескорыстно Фимочку, одно из погибших, но милых созданий, и готов был жениться на ней, чтобы спасти ее от омута разврата. Взамен он требовал только верности. Но, видимо, Фимочка была не достойна такой любви, она изменила ему не по увлечению, а просто и прозаически за деньги. Нервный и впечатлительный, Момлей умолял ее прекратить позорную связь. Она была непреклонна и с насмешкой отвергла его. На него нашло временное исступление. Ему показалось, что не его Фимочка изменяет ему, а какая-то черная сила, какая-то змея впилась ей в сердце и заставляет ее поступать так. Он заклинал, умолял. Все напрасно. Образ змеи рисовался все яснее и яснее, и несчастный, в припадке сумасшествия, поразил насмерть любимую девушку, воображая, что поражает змею. Он вырезал у нее сердце и искал в нем эту змею злодейку… Но дальнейшие действия совершались без всякого разумения и были только рефлексом мозговых страданий.
– Виноват ли он? Виноват ли он? – задавал себе вопрос сто раз ученый психиатр, и всякий раз все тот же ответ: «невинен», «невменяем» вставал перед ним с той же отчетливостью.
Он дал себе слово спасти несчастного, если только он переживет кризис.
Медленно ползло время в клинической палате.
Долгие однообразные дни сменялись такими же безличными, бесконечными днями.
Хотя кризис миновал для Момлея благополучно, но выздоровление или, вернее, просветление затемненного рассудка подвигалось очень медленно. Пора жестоких кризисов и бешенных припадков прошла, и с него давно уже сняли смирительную рубашку, но полного сознания еще не наступило и он не сознавал ни чем он был болен, ни что его привело в эту мрачную палату.
Он целыми днями лежал на койке в каком-то тупом раздумье или, выпросив у сестрицы номер газеты, не расставался с ним целыми часами.
Он по несколько минут не переводил глаз с какого-либо параграфа, словно фиксируя эти пестрые черные строки, в бессменном порядке марающие белую бумагу.
Всякий посторонний или не наблюдательный человек смело стал бы уверять, что больной занять чтением, но опытный психиатр по долгому опыту знал, что этот симптом фиксирования на предметах есть признак, что излечение субъекта еще очень сомнительно.
Между тем, Момлей мог объясняться без особого труда и его ответы, всегда логические, определенные, давали повод думать, что он окончательно пришел в себя.
Тоже, разумеется, предположил и следователь, несколько раз во время болезни навещавший преступника. При последнем свидании он вышел вполне убежденный, что болезнь убийцы прошла и что пора привлечь его к суду в качестве обвиняемого.
Повестка о призыве и приводе студента Якова Момлея была вручена начальству клиники, и, несмотря на протест психиатра доктора Браумана, недолеченный Момлей был передан в руки судебной власти.
Когда ему объявили об этом и предложили следовать за полицейским чиновником, несчастный, казалось, ничуть не смутился, и просто и естественно, без протестов пошел вслед за ним.
Заключенный в одну из секретных камер подследственной тюрьмы, он продолжал тот же образ жизни, т. е. лежал целыми днями на койке, в каком-то нервном оцепенении, или чертил карандашом на клочке бумаги анатомические фигуры.
Настал день первого официального допроса.