Главная его проблема, думалось ему в самые горькие минуты, состояла в том, что он был жив. Будь он мертв, никого в Англии не волновали бы ни стоимость его охраны, ни вопрос, достоин ли он пользоваться этой особой привилегией так долго. Не надо было бы ни сражаться за право полететь на самолете, ни отвоевывать по крохам у старших полицейских чинов пространство личной свободы. Не оставалось бы причин тревожиться о безопасности матери, сестер, сына. Отпала бы необходимость встречаться с политиками (
Ему надлежало быть мертвым, но он явно этого не понимал. Соответствующий заголовок был повсюду уже наготове и просто ждал своего часа. Некрологи были написаны. Персонаж трагедии — и даже трагифарса, — по идее, не должен переписывать пьесу. И тем не менее он настаивал на своем праве жить, и более того — говорил, обосновывал свою позицию, считал себя не преступником, а потерпевшим, защищал свою книгу и даже — невероятная наглость! — упорно, мучительно, пядь за пядью, шаг за шагом стремился восстановить свою жизнь. «Светлые волосы, большие сиськи, живет на Тасмании. Кто это?» — гласила популярная загадка. Ответ: Салман Рушди. Если бы он согласился на что-то вроде программы защиты свидетелей и скучно проводил остаток дней где-нибудь в отдаленном месте под вымышленным именем, это тоже было бы приемлемо. Но мистер Джозеф Антон хотел снова стать Салманом Рушди, и это было, честно говоря, невежливо с его стороны. Его история не должна была стать историей успеха, и в ней конечно же не было места радости. Мертвый, он, возможно, даже удостоился бы уважения как мученик, погибший за свободу слова. Живой, он был головной болью — тупой, затяжной, противной.
Когда он, один у себя в комнате, тщетно пытался убедить себя, что это всего-навсего обычное одиночество писателя за работой, тщетно пытался забыть про вооруженных людей, играющих внизу в карты, и про то, что ему нельзя без разрешения выйти из дома через главный вход, соскользнуть в горечь таких мыслей можно было запросто. Но, к счастью, было в нем нечто такое, что пробуждалось и запрещало ему мириться с поражением, предаваться непривлекательной жалости к себе. Он приказывал себе помнить важнейшие из правил, установленных им для себя. «Отвергать описания действительности, которые предлагают полицейские, политики и духовные лица. Опираться не на эти описания, а на свои собственные суждения и интуицию. Двигаться к возрождению, по меньшей мере — к обновлению. К тому, чтобы снова стать
И мог ли он совершить что-нибудь более жизнеутверждающее, яснее знаменующее собой победу жизни над смертью, победу его личной воли над ополчившимися на него силами, чем принести в мир новую жизнь? Вдруг он почувствовал, что готов. Он сказал Элизабет, что согласен: они попытаются завести ребенка. Все проблемы — вопросы безопасности, хромосомная транслокация — сохранялись, но его это уже не заботило. Новорожденная жизнь будет устанавливать свои правила, будет требовать того, в чем нуждается. Да! Он хочет второго ребенка. В любом случае было бы неправильно с его стороны лишить Элизабет материнства. Они пробыли вместе три с половиной года, она любила его, терпела его, отдавала ему все сердце. И теперь не она одна хотела ребенка. После того как он сказал:
1994 год начался с неудачи. «Нью-Йорк таймс» взяла назад свое предложение о синдицированной колонке[190]
. Французское отделение синдиката пожаловалось, что сотрудникам и помещению будет грозить опасность. Вначале было непонятно, одобрили ли это решение владельцы газеты и знают ли они о нем вообще. Но через пару дней выяснилось, что Сульцбергеры в курсе и что предложение действительно отменено. Глория Б. Андерсон, глава нью-йоркского отделения синдиката, выразила сожаление, но ничего поделать не могла. Она сказала Эндрю, что первоначальное предложение сделала по чисто коммерческим соображениям, но потом начала читать Рушди — и стала его поклонницей. Это было приятно, но бесполезно. Прошло четыре года с лишним, прежде чем Глория позвонила опять.