Одним из первых европейских музыкантов Лист воздал должное русской музыке, много писал о ней, перекладывал на фортепиано русские песни и отрывки из опер и исполнял их в своих концертах. В молодости он восхищался Глинкой и его «Русланом», а в более поздние годы, сохраняя к Глинке прежнюю любовь, приветствовал Мусоргского и Бородина и уверял, что свет музыки загорелся на востоке… Еще никто не знал Цезаря Франка и Сметану, а Лист уже обратил на них внимание. Недаром он называл себя вечным коллекционером, собирателем людских талантов!
Так в чем еще приходилось ему каяться?
Может быть, в том, что он слишком рано прекратил свою концертную деятельность — в тридцать шесть лет? Но и это было, по его мнению, правильно и разумно. Он чувствовал, что еще мало написал, что концерты отнимают слишком много времени, а давнишние широкие замыслы так и оставались под спудом. Да и в самой концертной деятельности было много такого, что отталкивало Листа: много показного, суетного. Она доставляла ему великую радость и наряду с этим не меньшие разочарования. И в один прекрасный день он сказал себе: хватит, пора серьезно подумать и о «душе», то есть о композиторском творчестве! И в русском маленьком городе Елисаветграде он дал свой последний концерт!
В те годы, когда он еще потрясал Европу своей игрой, он любил знакомиться с простыми людьми и находил друзей в каждой стране, в каждом городе. «Я прожил долгую жизнь, — говорил он впоследствии, — и где только не побывал! Несколько раз объездил Европу, бывал и в столицах, и в захолустьях, но из всего своего опыта я вынес одно несокрушимое убеждение: что нет на свете сокровища драгоценнее, чем человек. Разные бывают люди, но человеческое прекрасно! И когда мне удавалось встретить ясный ум, или талант, или большую сердечную доброту — а мне таки приходилось встречать их, — я радовался этому больше, чем своей славе! И мне хотелось крикнуть на весь мир: „Глядите, что я нашел! Берегите, не теряйте из виду!“»
А это говорилось уже в годы «покаяния»!
Впрочем, некоторые друзья Листа утверждали (разумеется, в своем тесном кругу), что он сделался аббатом именно… из вольнодумства! К нему так приставали священники, рассказывал французский художник Эжен Делакруа, особенно с тех пор как его опутала княгиня, что он решил избрать для себя самое удобное: сделаться священником самому и при этом таким, который имеет власть над другими духовными лицами! Вряд ли Делакруа был прав, но, когда Листу передали это предположение художника, он с тонкой усмешкой сказал:
— Что ж? Это было бы совсем не глупо!
Говорили, что Лист постоянно окружен почитателями. Но в день посещения Грига аббат был один. Он сам отворил дверь своей кельи и первый протянул руку гостю.
— Ведь мы уже немного знаем друг друга, не правда ли? — сказал он улыбаясь. — Ну, пойдемте, мой милый, будем знакомиться по-настоящему! Я так устроил, что нам никто не помешает! А пока осматривайтесь или глядите на меня, если вам хочется! И я на вас немножко поглазею!
Монастырский кабинет Листа нисколько не походил на келью, разве только высокими окнами готического рисунка, — он был роскошно убран: ковры, безделушки, дорогие картины. Рояль помещался в нише, задрапированной темно-голубым шелком. Портреты великих музыкантов и писателей, их бюсты, автографы на нотных листках, помещенные в рамках, изделия из малахита, яшмы, слоновой кости, бронзы — все это не подавляло, а радовало глаз живописной теснотой и каким-то удобным, приятным расположением. Чувствовалось, что каждая, даже самая мелкая, вещица дорога хозяину и связана с живыми, теплыми воспоминаниями.
В углу висело дорогое распятие резной работы. А по обе стороны от распятия находились вещи совсем не христианского содержания: слева — слепок статуи Венеры, а справа, в шкафу, с самого края, — тома Вольтера и Жан-Жака Руссо.
Эдвард стеснялся рассматривать самого Листа и только заметил, что большие бородавки на его лице не выдумка рассказчиков и портретистов. Но бородавки и придавали лицу Листа добродушное выражение. А Лист смотрел на своего гостя очень внимательно и пытался определить, что за человек сидит перед ним.
Эдвард Григ в какой-то степени напоминал свою сонату. В его ясных голубых глазах было детски правдивое выражение и в то же время умная, добродушная ирония. Его широкий гладкий лоб казался таким светлым, точно на нем постоянно лежит луч солнца. Тонкий, культурный человек, чистая душа. Но и очень нервный, это чувствуется. Похоже на то, что он серьезно болен и не знает об этом. Одно плечо у него выше другого. Вот этих признаков болезненности нет в сонате. А нервность, пожалуй, есть. Но это понятно. Нынешние люди уже не умеют долго находиться в одном настроении. А Григ современен.
Узнав, какое действие произвело его письмо, Лист рассмеялся совершенно так, как смеялся Оле Булль, — продолжительно, раскатисто, со слезами на глазах.
— Нет, это бесподобно! — повторял он. — Так сразу и переменили мнение? Боже мой, как все дураки похожи один на другого!
Он вытер глаза платком и сразу сделался серьезным.