Кругом была одна грязь. Бархатные поля кутались в серую дымку, жались к речной излучине деревенские избы. И проклятый дождь, что не думал прекращаться уже седмицу, превратил дорогу в серое месиво.
Из-под копыт летела грязь, поскрипывала за спиной старая, плохо смазанная повозка. Горько пахло тополиными почками и мокрой, готовой разродиться землей. Дорога петляла к березовому перелеску, где надрывно, безумно выла собака. Невыносимо. А ехать надо.
Арман поправил капюшон плаща, угомонив мутившуюся в душе горечь, и ласково погладил шею начавшего волноваться Вьюнка. Молод гнедой конь, горяч, Люк, старшой, частенько поговаривал, что излишне горяч. Что молодой архан на «очередной бестии» шею свернет. На счастье, опекун старшого не слушал, и конь, которого он прислал на замену Вороному, был так же неистов и свободолюбив. От иного бы Арман отказался. От Вьюнка, с первого взгляда покорившего норовистым нравом, отказаться не смог.
— Мой архан! Сюда! — крикнул стоявший у дороги старшой.
Копыта коней утопали в прошлогодних листьях. Вой собаки оборвался отчаянным визгом, и Арману стало не по себе от зазвеневшей в ушах тишины. А тишины ведь и не было: был до этого утонувший в вое шум капель по опавшим листьям, была песня ручья и шелест ветра в кронах. А еще — тихий плач и едва слышные причитания, которые бередили душу поднимающейся к горлу тоской.
Арман не хотел туда ехать, боялся, но другого выхода не видел. И страха, спрятанного за укрывающими душу щитами, показывать было нельзя. Он архан, он глава рода. Эдлай так часто об этом напоминал, что Арман наконец-то поверил.
— Здесь лучше спешиться, — сказал дозорный, принимая поводья.
Арман подчинился, оставляя Вьюнка в руках чужого мужчины. Конь недовольно зафыркал, но сразу же успокоился, стоило похлопать его по шее и прошептать:
— Я вернусь. Просто дождись.
— Любят тебя животные, — усмехнулся Люк.
— Это я их люблю, — ответил Арман, вслед за провожатым-дозорным углубляясь в полный звуков и запахов лес.
Весна разукрасила прошлогодние листья синими пятнами подснежников и сон-травы. Недавняя буря опрокинула возле ручья пару деревьев, которые деревенские уже начали разбирать на дрова. Черная с рыжими подпалинами собака жалась к коренастому, невысокому хозяину, взглядом прося разрешения повыть еще немного. Крестьянин разрешения не давал. Опустив голову, он стоял у березы и мял шапку в загрубевших от работы ладонях. А по его душе, неприкрытой, как и у всех рожан, щитами, расплывалась звенящая пустота. Плохо ему. Так плохо, что страшно.
— Все минует, — прошептал Арман, поймав на себе удивленный и немного испуганный взгляд крестьянина. — И потом не будет так больно.
Арману вот не больно. Но у него была церемония забвения, а у этого старика?
Стало вдруг тошно и от собственной слабости, и от собственной беспомощности. Арман сглотнул, вместе с дозорным обошел поваленную ветром березу и осторожно пробрался по скользкому берегу ручья к плакучей иве. Длинные плети ветвей ласкали шаловливо поющую воду, легкий ветерок пытался смахнуть с папоротников прошлогоднюю паутину, роняла в воду желтые, сладко пахнущие котики растущая неподалеку верба.
— Там! — показал старшой.
Душу залил тягуче-липкий страх, когда взгляд приковало тело под ивой, прикрытое плащом одного из дозорных. Арман смотрел и не мог оторваться от выглядывающих из-под дорогой ткани золотых кос, рассыпавшихся по коричневым листьям, от белой девичьей руки в огрубевших ладонях старухи. Седая, простоволосая, она стояла на коленях, покачивалась из стороны в сторону и тягостно причитала:
— Девочка моя… горлица моя, солнышко ясное… за что же… за что… такая молодая, такая красивая… такая желанная… за что?
Арман наскоро укрепил щиты, отгораживая себя от скорби крестьянки, но все равно на миг задохнулся от ставшего невыносимо плотным воздуха, от потухших вдруг красок и расплывшейся вокруг черной тоски. Боги, как же тошно... Как же противно. И разливается по груди гнев, и хочется рвать и метать, а найти виноватого, хочется бросить его к ногам этой крестьянки, только бы не смотреть на ее застывший взгляд, на быстро двигающиеся губы и дрожащие руки.
— Уведи ее! — приказал стоявший за спиной Люк одному из дозорных.
Женщина уходить не хотела. Все рвалась в руках мужчин, кричала:
— Доченька! — и проклинала убийцу.