Она поднимается по лестнице, перепрыгивая через ступеньку: я — хочу — чтобы — ты — стала — моей — женой — семь ступенек, по слову на ступеньку, семь — счастливое число. Она счастлива, и все остальные должны быть счастливы — она только что дала шоферу такси десять франков на чай, она завтра подарит прислуге почти новое платье, она скажет в студии попавшейся ей под ноги статистке: «Вы, наверное, сделаете карьеру», и остальные будут счастливы. Но тот остальной, самый остальной, который ждет ее в этом доме, которому она должна объяснить это «я — хочу — чтобы — ты — стала — моей — женой»… Она останавливается перед дверью, не решаясь вставить ключ в замок. Ей хочется повернуть обратно, на носках сбежать с лестницы, сбежать из этого дома, из жизни этого Павлика. Сбежать, скрыться, смыться. Совсем. Без объяснений, без истерик. Но он все равно узнает. Ей все равно придется сказать ему. Не сегодня, только не сегодня. Она счастлива, от счастья у нее нет ни храбрости, ни жестокости. Она слаба, подла и труслива от счастья. Только это еще не та стадия счастья — жестокая, безрассудная, воинственная, когда «только я, а до остальных мне дела нет». Это еще жалость, доброта, щедрость: «пусть все будут счастливы, как я».
Она входит в прихожую. В спальне Павлик лежит в кровати и читает книгу. «Люка, я уже беспокоился. Слава Богу». Славить Бога ему сейчас не за что, ведь он еще не знает, что Бог отступился от него. «Да, Павлик, очень поздно». Он рассказывает, как провел вечер. Встретил товарища, вместе пообедали. «Ты была такая милая сегодня, я даже почти не скучал. — Он улыбается. — Уж когда ты милая, так ты милая, Люка». «Уж когда ты милая…» — фраза из их прежней, докинематографической, дотьерийской жизни. Значит, он действительно очень доволен. «Я все время думала, как мы, Павлик, поедем на Ривьеру». Глаза его немного щурятся, вокруг них собираются тонкие морщинки. Должно быть, он сейчас видит этими прищуренными глазами солнце, голубое небо, голубое море и ее, Люку, в голубом платье. «Отчего ты не ложишься?» — спрашивает он. Отчего? Оттого, что, как всегда, возвращаясь от Тьери, ей стыдно, ей мучительно раздеваться при муже. Она боится — платье неправильно застегнуто, рубашка надета наизнанку, на плече красное пятно от поцелуя. Всего этого, конечно, нет, но она плотнее запахивает накидку. «Сейчас, сейчас, Павлик». Она протягивает руку, тушит свет и в темноте торопливо сбрасывает с себя накидку, платье, белье, чулки. Прямо на пол. Мех влажный, и платье помнется. Ах, все равно, не до меха, не до тряпок. Она быстро ложится в кровать к мужу, она обнимает его. «Мне холодно», — жалуется она. Ей совсем не холодно, ей скорее жарко от волнения, от жалости, от доброты. Но он должен быть счастлив непременно. Она целует его, она смеется… Она никогда не поедет с ним на Ривьеру. Но пусть он будет счастлив сегодня.
— Ты разве не хочешь спать, Люка? Ты разве не устала?
— Нет-нет. — Волна великодушия, жертвенности, жалости захлестывает, поднимает, уносит ее. — Нет, я всю дорогу думала о тебе…
Пусть только он будет счастлив.
— Какая ты нежная, милая. Ты давно не была такой.
Да, очень давно. В первый год после свадьбы, в первые полгода, когда она еще надеялась, что может полюбить Павлика за то, что он такой добрый.
— Люка, отчего ты такая сегодня?
— Оттого, что я хочу, чтобы ты был счастлив, — говорит она, и слезы текут по ее щекам, но темно, и он не видит.
Он наконец засыпает, все еще держа Люку за плечо. Его спящая рука тяжело лежит на ней, ей кажется, что она лежит не на плече, а на ее сердце, и сердце сжимается и болит. Как сказать ему? Как? Все равно завтра или через неделю придется сказать ему. Для него это будет горем. Да, это она знает. Таким горем, что она даже не уверена, переживет ли он его. Она морщится в темноте — как мучительно, как несправедливо, как беспомощно он любит ее. Зачем, кому это нужно? Другого выхода нет. Он спит спокойно, доверчиво, его рука благодарно лежит на ее плече. И она, как убийца, сторожит его. Как убийца, хуже убийцы. Если бы она убила его, все было бы кончено сразу, он бы не узнал. У нее хватило бы храбрости убить его? Она вспоминает пьесу — они видели ее вместе. Жена, чтобы не бросать, не огорчать мужа, отравляет его понемногу. Да, она тоже могла бы отравить, убить Павлика — подливать ему яд в чай, понемногу, с выдержкой… Она держала бы его за руку, она закрыла бы ему глаза. У нее хватило бы силы, хватило бы храбрости. Преступление? Нет, это скорее подвиг. Он умер бы счастливый. А так? В пьесе все открывается, и жена отравляется сама. Но ей ни на минуту не приходит в голову умереть, ведь она нужна Тьери. Она готова для Павлика почти на все, даже на преступление, но никакого выбора между Тьери и Павликом быть не может. В сравнении с Тьери Павлик просто не существует. Ничего придумать нельзя. Одной храбрости, одной жалости мало. Она должна будет сказать ему. Полоски в ставнях понемногу светлеют, и вещи снова возникают из темноты со всей отвратительной жестокостью жизни.