Рябинин подмигнул, и, как всегда, нельзя было разобрать, шутит он или говорит серьезно. Рябинин был бытовиком и реалистом, в многотомном романе поэтически описывающим привольную жизнь колхозников. Произведения его очень ценили «на верхах». Он говорил ласково и певуче, явно стараясь подражать говорку своих героев-мужичков, — произносил слова так сладко и кругло, что слушателям начинало казаться, что он действительно настоящий самородок, вряд ли лет до двадцати знавший грамоту. Впрочем, у него хватало такта не слишком настаивать на своей серости. Он был неблагополучен по происхождению: отец его был сенатором.
— И везет же человеку.
Рябинин снова подмигнул. И нельзя было, как всегда, разобрать, шутит он или говорит серьезно.
— Знаменитость, жена-красавица и еще в Италию едет. Даром. В командировку. Завидно, право.
— А по дороге в Париж заглянут. Фоли-Бержеры, канканы, негритянские оркестры всякие. С ума сойти. Вот бы мне, — поддержал Багиров.
Пошутили насчет этих литературных командировок, заключавшихся только в том, что все расходы оплачивались правительством. Луганов добродушно-весело огрызался:
— Кажется, и вам жаловаться не приходится.
— Не приходится, а все-таки завидно. — Рябинин опять подмигнул и загнул один палец. — Раз — ты знаменитее нас всех, два — в Венецию едешь, три — жена-красавица, балерина, а моя — поперек себя шире и даже польку танцевать не умеет.
— Знаешь, японцы говорят, что у каждого народа то правительство, которого он заслуживает, — перебил его Багиров. — И у каждого мужа та жена, которая ему полагается. Так что, брат, нам с тобой на жен жаловаться не приходится. Если бы моя Лизавета не была только так ревнива…
Ревность жены Багирова и его вечные измены ей служили неисчерпаемой темой для шуток.
— Да, — снова начал Багиров, — нет слов, живется писателям в Советском Союзе хорошо. Как вспомню, что когда-то чуть эмигрантом не стал, — мороз по коже. Вот бы свалял дурака! Там, в эмиграции, сам Бунин не то шофером, не то швейцаром служит.
— Неточные сведения у тебя, — перебил его Рябинин. — Бунин Нобелевскую премию получил, вот что, а ты шофером его сделал. — (Багиров махнул рукой, смеясь.) — Ну, значит, другой какой-то кит «из бывших». Мережковский, что ли? О тех, кто поменьше, и вспоминать жаль: побираются — жрать нечего. А у меня — особняк, машина. А написал я всего-навсего три книги стихов.
— Зато каких стихов! — восторженно подхватил Серебряков.
Лицо его расплылось блаженно. Опьянение вызвало в нем только добрые чувства, и сейчас он уже плыл в стихии добра, любовно улыбаясь своим друзьям и всему миру.
Луганов слушал и пил шампанское. Он тоже улыбался. Все было отлично. Обед удался. Вера, наверное, уже будет дома, когда он вернется. Как Рябинин сказал: жена-красавица? Нет, она вовсе не красавица. Она лучше. Красавица — это что-то классически правильное, застывшее в своем совершенстве, а Вера — это ветер, это свет зари. Он прищурился и вдруг ясно увидел ее перед собой. Она кружилась в спальне его прежней холостой квартиры, в вышитой дырочками детской нижней юбке и детском лифчике на пуговицах. Комната была полна розовым рассветом, и ветер влетал в открытое окно. Она кружилась, отражаясь в зеркалах, долго и молча. Ему казалось, что это ветер, что это заря кружится, отражаясь в зеркалах. Наконец она остановилась, бледная стриженая девочка, вдруг потерявшая сходство с зарей и ветром.
— Ах, я счастлива, счастлива, счастлива!.. Ах, я устала, устала, устала!.. — почти пропела она, падая на постель, и сейчас же затихла. Даже дыхания ее не было слышно.
Это было на рассвете после того, как она пришла к нему. Он не отпустил ее. Они должны были завтра венчаться. Они проговорили всю ночь, сидя рядом на диване. Когда совсем рассвело, он повел ее в свою спальню:
— Ложитесь тут. А я буду спать в кабинете.
Он уже снял пиджак, когда услышал шорох в спальне, и приоткрыл дверь. Она не заметила его, и он снова закрыл дверь, не окликнув ее. Он никогда не сознался ей, что видел, как она тогда кружилась по комнате. Ему было неловко, что он нечаянно подглядел за ней, как когда-то подглядел за Волковым. Но в памяти навсегда осталась весенняя заря, чудесным образом превратившаяся в танцующую стриженую девочку.
Он вообще был сдержан и скрытен. Никому, даже Волкову, он не рассказал подробностей своей встречи с Верой.
Но сейчас, чуть ли не впервые, он чувствовал жажду откровенности. Ему хотелось рассказать о чуде этой встречи. Он боролся с желанием показать все, что так долго и ревниво прятала его память, душа просилась распахнуться нараспашку, сердце, как уголек, залетевший из ада, жгло желание последней откровенности. Желание откровенности захлестывало его все сильнее. Рассказать все, как Вера засыпает, и о том милом, прелестном и трогательном, что называлось — она спит. И еще о многом. О ней, о Вере.
Багиров упрямо продолжал спорить.
— Что же, что мои стихи хороши? На что они, спрашивается, пролетариату, раз ни пролетариат, ни даже сам Великий Человек в них ни черта не поймет? А вот особняк и машина…
Серебряков все так же улыбался.