— Знаешь, она мне часто снится, — продолжал он почти шепотом, будто шепотом было не так неловко говорить о себе и своих чувствах. — Часто снится. И еще позавчера ночью снилась. И так странно. Я уже старый, такой, как сейчас, а она совсем молодая, как, помнишь, на портрете в гостиной. Совсем молодая и такая красивая, нарядная. И в волосах цветы. И платье шелковое, широкое, шуршащее. Обнимает меня, целует и все говорит что-то, быстро-быстро. Я слышу ее голос, а понять слов не могу. А она настаивает, просит, плачет. — Он провел рукой по лысеющему лбу. — Я хочу понять и не могу. Я проснулся и до утра уже не мог заснуть. Все думал — это она за тебя просила, конечно за тебя. Ведь как она тебя любила!.. Тогда я и решил тебе предложить, тогда я и понял, что другого выхода нет. Верь мне, Андрей! Я тебя спасти хочу. Не для тебя только, а для нее. Верь мне! Даже своей карьерой рискну. Хотя вздор, карьера моя не пострадает. Пойми, поверь мне… Для нее это, для нее. Как она тебя любила, Андрей, как любила… — быстро и сбивчиво говорил Волков. — Поверь мне, другого выхода нет. Поверь!
За окнами совсем стемнело. Теперь все небо было в больших украинских звездах. «Тиха украинская ночь», — пропела в памяти Луганова пушкинская строчка. Там, в упоительной поэме, вслед за тишиной украинской ночи, за блещущими звездами на прозрачном, таком же, как сейчас, небе тоже говорилось об ужасах жизни, о пытках, о невинно пролитой крови. И как сейчас, на Россию тогда тоже надвигался враг…
Что там Миша толкует о советской действительности, о Великом Человеке, о писателях? Россию спасать надо. Всем, всем. Спасать, защищать от врага. Даже ему — со сломанным плечом, с рукой на перевязи. И сейчас, как и тогда, все для России кончится победой и славой. Все кончится еще небывалой победой и славой. Нет, рука на перевязи не мешает, и одной рукой можно защищать Россию, сражаться за нее, умереть за нее. Что он там вспоминает прошлое и маму Катю? Разве мама Катя не часть той же России, того же русского прошлого, как Полтавский бой, как Пушкин? И разве, сражаясь за Россию, тем самым не сражаешься за память мамы Кати, и за эти звезды, и за пушкинскую поэму, за все прошлое, за все будущее России, с которыми он, Луганов, так тесно, так кровно связан? Ничего, что со сломанным плечом, с рукой на перевязи. И со сломанным плечом можно…
— Через месяц в этом самом кабинете будет сидеть немецкий комендант, — прерывая мысли Луганова, гулко и отчетливо прозвучал голос Волкова. — Через месяц, не позже. И я предлагаю тебе остаться здесь и перейти к немцам!
Луганов ждал, что Волков сделает ему какое-то предложение. Он был подготовлен почти ко всему. Но к этому — нет, к этому он подготовлен не был.
Ему показалось, что с потолка сорвался завиток лепного карниза и ударил его в лоб между глаз. И еще ему показалось, что он потерял сознание от этого удара. Но это, конечно, только показалось ему. Он продолжал сидеть на диване, в этом не было сомнения. Он по-прежнему видел ночное небо в окне и бледное лицо Волкова в волнах табачного дыма. Но все как-то странно переместилось, приблизилось и отдалилось, будто разрушилось чувство перспективы. Лицо Волкова, бледное и круглое, было где-то очень далеко, за окном, окруженное облаками, а здесь из табачного дыма, на фоне уныло-пестрых обоев, прямо перед Лугановым, мягким матовым светом светилась луна.
«Я пьян, — смутно и душно подумал Луганов. — Миша не говорил этого. Нет, я просто пьян.» Он нагнул голову, глядя на белевшую перед ним луну, и стал слушать. «Это кажется тебе чудовищным, — сказала луна, — перейти к врагу. Но помоги мне помочь тебе. Пойми».
Луганов шумно вздохнул и привстал. И луна, и лицо Волкова сразу поплыли перед его глазами и снова переменились местами. «Я пьян, — повторил Луганов, — но ведь я ничего не пил», — вспомнил он снова и нагнул голову, исподлобья посмотрел перед собой. Но теперь перед ним был Волков, и это Волков, а не луна говорил: