— Я хотел бы взглянуть на вашу уборную, — объяснил американец свое желание побывать за кулисами.
У нее давно не было никакой уборной. Но об этом пусть ему скажет директор. Пусть выпутывается как знает.
Она толкнула последнюю дверь.
Нет, балет был не там, на сцене, балет не то, что они только что смотрели. То было другое, тому она не знала имени. Балет был здесь, за кулисами, и начался он сейчас же, как только они с американцем перешагнули порог.
Конечно, здесь уже были предупреждены, и их ждали. Со всех сторон к ним слетались розовые балерины, группами и парами, грациозно простирая объятия, будто в заранее срепетированном движении. И вот в сольном номере выскочила Зиночка Кранц, а все остальные расступились, давая ей место для выражения радости встречи. Ведь Зиночка считалась лучшей подругой Веры Назимовой еще в школе, и она, понятно, не могла ограничиться пируэтом и поцелуем воздуха. Она высоко подняла свои худые набеленные руки и обвила их вокруг Вериной шеи. Вера слегка отшатнулась, и накрашенные губы Зиночки оставили малиновый след на Верином подбородке. Зиночка Кранц ликовала и праздновала радость возвращения Веры, а кругом воздушным розовым облаком наплывал кордебалет.
Вдруг по диагонали, прорезывая колышущееся розовое облако, слегка подпрыгивая от спешки, прокатилась серая овальная фигура директора и встала перед Верой.
— Солнышко, Божественная, спасибо, что вспомнили нас.
Балет продолжался. Директор отвесил низкий поклон Вере и, отскочив на шаг, такой же поклон американцу. Конечно, Штром предупредил его, и он уже знал, что это важный гость. Он потряс руку американца:
— Переведите ему, что вы — наша слава, — и, не дожидаясь, постарался сам объяснить, указывая широким жестом на Веру: — Notre gloire — voilà! Может быть, его шампанским угостить?
— Он хочет посмотреть мою уборную, вернее, то, что когда-то было моей уборной.
— Но ведь она и сейчас ваша. Ждет вас, как и мы все. Только временно, за недостатком места, ею пользуется Петровская, — волновался директор.
В ее прежней уборной все было переделано и даже мебель переменена. Вера насмешливо прищурилась:
— Действительно, все как при мне.
Петровская встретила ее с той же притворной радостью — Верочка еще красивее стала! И до чего шикарна! И он. Какой интересный. Познакомь меня. Теперь по всей Москве хвастать буду, что с важным иностранцем за руку здоровалась. И еще в двубортном смокинге.
Но американца не интересовали ни балерины, ни директор. Он деловито осмотрел уборную, будто вымерил ее всю взглядом, потом пощупал венки на стенах, осмотрел фотографии.
— Какой интересный, — шептала Петровская. — И сразу видно, влюблен в тебя по уши. Я завидую тебе, Верочка.
— Завидуешь? — Вера удивленно взглянула на нее.
На загримированном лице Петровской сияла та самая улыбка бессмысленного восторга, с которой она проделывала свои самые трудные па на сцене, но в подведенных глазах мелькало что-то искреннее, неподдельное. И это была зависть.
Нет, Вера ошиблась. Нет, это не могла быть зависть. Нет, ей только показалось. Она оглянулась на остальных, живописно столпившихся в дверях, на их нагримированные, искусственно и восторженно улыбающиеся лица, на их подведенные глаза, в которых пряталась та же зависть, что и в глазах Петровской.
Завидуют ей. Но разве это возможно? Разве они не понимают? Разве не знают, что в Москве никто, кроме сотрудников НКВД, не посмеет показываться с иностранцем?
И все-таки единственное настоящее в этом балете, изображающем радостную встречу, была зависть.
Вера взяла американца под руку:
— Сейчас антракт кончится. Ну, веселитесь, девочки.
Один небрежный кивок им всем и директору, и вот она уже шла обратно, уводя американца.
Розовое облако потянулось за ними по коридору, хор звонких голосов пропел прощальные слова. Вера не обернулась и ничего не сказала в ответ.
Они снова шли по фойе. Вот она и побывала в «потерянном раю». Лучше бы не бывать. Разве лучше? Она не знала. Она не могла разобраться в себе и в своих чувствах. Все было так спутано, так противоречиво. Только одно было бесспорно — она испытывала удовольствие.
Но откуда могло взяться удовольствие? Ей было отвратительно, ей было стыдно. Она шла, опустив голову, соображая, откуда могло взяться удовольствие. И вдруг поняла. Удовольствие возникло из зависти. Из зависти, с которой все эти подлые твари смотрели на нее. Да, несмотря на все ее горе, на всю грязь, в которой она барахтается, — ей завидовали.
— Вы знаете, как дрессируют кроликов? — спросила она неожиданно для себя. — Кролик — самый трусливый зверек на свете. Ему стараются внушить, что он не самый слабый, что и его кто-то боится. И если кролик поверит…
Она оборвала. Что за чепуха? При чем тут дрессировка кроликов? Он подумает, что она заговаривается.
Американец наклонился к ней:
— Как очаровательно вы улыбаетесь.
Разве она улыбалась? Она не чувствовала, что улыбается. От удивления она остановилась и подняла голову.