В юности классическая литература была для нас действительно «учебником жизни», других учебников в советской империи просто не было, и тому, кто привык видеть в ней камертон верных жизненных пропорций и даже нравственности и морали, бывает непросто принять такое якобы снижение ее назначения. Книга, написанная для баловства, не содержащая пророчеств и предписаний нравственной гигиены, кажется выхолощенной. Тяжко и грустно бывает читателю, созревшему в условиях, сходных с теми, в которых выросли мы, прийти к итогу, в котором черным по белому значится, что литература — не религия, а претензия на волшебство, что писатель — не пророк, а фокусник, которого заботит больше всего, чтобы трюки его не показалось скучными.
В потекшем у нас с Эммой разговоре на заправке я почувствовал наряду с ее нежеланием углубляться в подробности их с Шарлем жизни последнего периода также что-то новое в отношении ко мне. Словно рухнул истлевший деревянный забор. Сравнение это кажется мне тем более уместным потому, что я, кажется, вообще не видел в здешней провинции таких заборов. Вместо них вгоняются в землю столбики (иногда это просто железные уголки), а между ними натягивается железная сетка. Далее следует радикальное различие: либо у забора высаживаются кусты или вьюнковые растения, полностью его скрывающие, либо остается голый безобразный забор. Вот это принципиальное новшество, заключающееся в том, что живая изгородь из кустарника, особенно в пору его цветения, выглядит гораздо красивее деревянного забора, а голая сетка со столбами — несравненно безобразнее, как и тот факт, что здесь в равной степени легко встретить и то, и другое, символизировало для меня отличие здешнего культурного фона с его контрастами красоты и безобразия от относительно ровного культурного фона покинутых нами мест.
Нас с Эммой, осознал я в течение этой первой нашей ближневосточной встречи, соединяет уже не только общее детство, старая дружба, недавний уход из жизни наших отцов, но и еще не выцветшие от времени, не потерявшие остроты воспоминания вроде этого — о деревянных заборах на окраинных улицах. И кажется, что-то еще, что в тот момент не поддавалось определению.
Терпеть не могу загадок и намеков, не задерживаюсь у телевизора, когда транслируют викторины, игры, требующие догадливости или эрудиции, пренебрегаю знакомством с всезнайками, но это непонятное что-то, похожее на перешептывания между селезенкой и печенью, сообщало мне, что в наших отношениях возможен поворот. Но какой? В какую сторону? Неужели в ту, о которой до сих пор и не мечтал?
3
Как-то, ввязавшись в чтение серьезного романа внушительного объема и перевалив за его середину (не так легко мне, как видите, отвязаться от литературных ассоциаций), я обнаружил, что забыл имя автора. Это так озадачило меня, что я подумал, не начать ли мне сначала. Я несколько раз повторил имя писателя, перелистал страницы прочтенного текста, выхватывая отдельные фразы, и затем загорелся горячим желанием непременно дочитать книгу до конца, которого вообще-то у романа не было (автор умер раньше, чем завершил работу). Ближе к условному завершению чтения я впал едва ли не в эйфорию, много раз отнимал от номера последней страницы номер текущей, радуясь своему неуклонному продвижению. Нечто подобное я испытывал и во время стайерских забегов, которые очень любил в юности. Большую часть дистанции я держался в толпе в середине и только на последней трети и даже лишь на последних кругах дорожки нашей школьной спортивной площадки понемногу разгонялся и нагонял лидеров.