Что оставила эта «тридцатилетняя война»? Думается, что немалая часть политических, карьерных, идеологических расчетов совпала с тем неконтролируемым разгулом стихии, что охватила все без исключения сферы советского бытия, и вошла в резонанс с энергией и инерцией уничтожения, вызывая внутреннюю интеллектуальную панику пересмотров и бесконечного психоза теоретически обоснованных размежеваний. Многотомные протоколы и стенограммы, опубликованные и оставшиеся в канцелярских недрах, – это вещественные доказательства предательств, отречений, доносов, разоблачений – эпопеи массовой травли, растянувшейся на десятилетия.
Исследование корпуса документов выявляет следующие обстоятельства: 1) действия советских репрессивных механизмов соединяли рациональные, «инженерные» элементы и непредсказуемую, стихийную часть; 2) подобное устройство вызывало ответные нервические реакции социума, подобные клиническим формам тяжелых психических расстройств; 3) проработочные партсобрания 1930-х годов породили устойчивую жанровую систему. Сходство жанров проявлялось в однообразии используемых механизмов и приемов: группа участников, заражая друг друга, от имени мифического «большинства» терзала выбранный объект уничтожения.
В этих процессах непросто вычислить истоки, зафиксировать начальные точки, первичные возбудители, проследить кульминации, спады, подъемы, трудно отчетливо определить зоны поражения и их границы, непросто проследить переход рационального и продуманного расчета в неконтролируемую стадию.
Понятно, что сгущение антиформалистских мероприятий в связи с выходом постановлений или материалов в центральной партийной прессе происходило «по графику», выпасть из которого было столь же опасно, как и отклониться от генеральной линии. Документы свидетельствуют о «веерном» распространении подобных мероприятий, об охвате всей социокультурной сферы, о регулируемом расписании, о «вахтовом методе» разгромных кампаний, о превращении заседаний и обсуждений в многодневные действа, об «эстафете», передававшейся от одного профессионального объединения к другому. Обратим внимание на кумулятивный характер однотипных сценариев: от основных магистральных сюжетов отпочковывались побочные, локальные, образуя самостоятельные ветви. Так, доклад порождал прения. В свою очередь они концентрировались вокруг нового выступления, втягивающего либо одиночек, либо новый коллектив. Вегетативный способ размножения поводов для травли в конце концов давал взрывной эффект: все линии кампании, то расползаясь, то свиваясь в клубок, сложились в метасюжет тотального разгрома. Совокупность стенограмм и протоколов объемом в десятки тысяч страниц – это безразмерный памятник «погромного» жанра.
Многолетняя практика разгрома выработала и разгромный нарратив, и постоянно действующие площадки, где распределялись и закреплялись роли участников спектакля. «Признание ошибок», «работа над ошибками», «раскаяние», «исправление», «отречение», «превращение из вчерашнего ученика, последователя, адепта» в обличителя и организатора разоблачения – вот те амплуа, которыми держится массовый психоз уничтожения.
На рубеже 1920–1930-х годов дискуссионный климат ощутимо менялся, и если вначале расправа внутри цеха все же предполагала сохранение жизни оппоненту, то скоро в новой системе политических координат объект преследования стал подвергаться физическому уничтожению. «Не стоит предполагать, что эволюция произошла внезапно. Переход от одних методов расправы к другим заложен был в самой природе вещей», – писал в дневнике Александр Слонимский, филолог, пушкинист и свидетель эпохи [Слонимский, 1962]. Вспоминая разгар шумной полемики 1920-х годов по поводу «формального метода», Слонимский делает проницательные наблюдения относительно рождения особой военной риторики и речевых формул-клише, которые активно заселяют языковой обиход того времени. Он вспоминает одну из броских речевых формул Виктора Шкловского, которую нередко цитировали современники. На одном из диспутов Виктор Шкловский обратился к своим оппонентам-марксистам со следующими словами: «У вас армия и флот, а нас четыре человека. Так чего же вы беспокоитесь?» [Гинзбург, 1991: 146].
Возможно, говоря об «армии и флоте», Шкловский имел в виду не советское государство «вообще», как раз в те годы развернувшее массированную кампанию против формальной школы, а прозрачно намекал на одного из большевистских лидеров тех лет – Л. Д. Троцкого, имя которого совсем скоро попадет в самые страшные черные списки. Понятно, что именно его статья «Формальная школа поэзии и марксизм», опубликованная в «Правде» (№ 166 от 26 июля 1923 года), стала фактическим объявлением войны формализму со стороны официальной советской идеологии. В том же году статья была перепечатана в сборнике работ Троцкого «Литература и революция» (с. 130–145), выпущенном в 1924 году повторным (дополненным) изданием.