Старейшая из русских газет С.-Петербургские Ведомости
в небольшой передовой статье встречает довольно сдержанно наступившую «новую эру». «Сегодня мы получили, – заявлял редактор В. Ф. Корш, – право на издание газеты без цензуры. Крепостная зависимость наша от цензуры, от личной воли и личного усмотрения постороннего лица кончилась (?); признанные совершеннолетними, мы будем зависеть с настоящего дня от нашей собственной (sic) воли, от нашего собственного усмотрения в тех пределах (газета с прискорбием вскоре должна была убедиться, как неясны были эти пределы), какие представляет закон для публичной деятельности. Ныне отошла от нас попечительная опека, и мы очутились, как люди свободные, лицом к лицу с законом (?), ничем, кроме собственного благоразумия, незащищенные от его грозы и кары»[724].Переходя засим к вопросу о будущности русской печати, академическая газета выражала надежду, что «строгий закон» будет смягчен благодаря «просвещенному взгляду» исполнителей. «Нигде так не будет чувствоваться, – писали 77. В.
, – надобности в благосклонном толковании, как при переходе от предупредительной цензуры к карательной. Открывается обширное поле для ошибок, недоразумений (первою жертвою такого недоразумения, как увидим ниже, сделалась академическая газета, которой дано было прежде всех первое предостережение), для невольных промахов, с одной стороны, для излишней осторожности— с другой. Только опыт покажет путь, на котором русская литература может безопасно пользоваться предоставленною свободою». Вступая не без тревоги перед неизвестным будущим в новые условия деятельности, газета Корша видела залог лучшей будущности в доверии общества к печати и в союзе всех честных деятелей печати.Голос
посвятил закону 6 апреля большую передовую статью. «Сегодня в первый раз от самого начала нашей журнальной деятельности, – писал старейший из русских публицистов А. К. Краевский, – обращаемся мы к читателям с речью, не просмотренною предварительно цензором. Нам нечего скрывать чувства радости, с которым мы начинаем вести такую речь; радость наша не выразится шумно именно потому, что эта радость искренняя, глубокая. Мы приступаем к более свободной деятельности не с детским восторгом, какой ощущает школьник, выходя из училища с намерением забыть уроки, разорвать связь с прошедшим. Мы ничего не забываем, ничего разрывать не хотим (sic), мы не можем даже сказать, что для нашей прессы настает новая эра, эра возрождения. Нет, нам не следует ни забывать, ни разрывать. Наша пресса в последнее полустолетие оказала услуги, которыми по справедливости она может гордиться. Она по мере возможности высказывала стремления общества: чем стеснительнее бывала иногда доступная ей форма выражения, чем ограниченнее бывало поле ее действия, тем больше ее заслуги. Многие из горячих, благородных деятелей ее не дождались настоящего дня, того дня, когда слову серьезного, благоразумного (?) писателя дается более простора».Указывая на то, что в России, в отличие от других стран, свобода печати явилась по инициативе правительства, а не была результатом революционных действий, Голос
советовал не упускать в будущем из виду эту особенность русской печати. Деятелям же печати он рекомендовал иметь в виду служение обществу. Как бы предугадывая некоторые последующие прискорбные явления из истории нашей печати, Голос называл презренными тех деятелей, которые воспользуются реформою «для балаганного представления» и превратят печать «в орудие личных целей». Более же всего негодовала газета Краевского на тех публицистов, которые воспользуются новым правом, чтобы инквизиторски преследовать новое слово, производить дознание, почему что сказано и почему чего-либо не сказано, словом, учредить инквизицию слова[725]. В заключение Голос выражал пожелание, чтобы правительство расширяло постепенно пределы свободной печати и не увлекалось «подозрительностью, если бы даже в печати стали появляться неблагонамеренные доказчики».