Что бы ни говорили преуспевающие «дельцы» приспособляющейся «сноровистой науки»[67]
, невозможно приобрести и сохранить прочную популярность среди строгой ко всякого рода фальши, неискренности и угодливости учащейся молодежи без прочных нравственных устоев, без благоговейной преданности той бескорыстной, правдолюбивой науке, которая, по прекрасному выражению соратника Грановского, профес. Редкина, «служит эгидою правды против неправды, щитом для беззащитных, орудием свободы для несвободных». Отсутствие такой бескорыстной преданности чистым целям науки невозможно маскировать долгое время ни тяжелою артиллериею солидной эрудиции, ни блестками беспринципной игры остроумия, ни цветами бойко-игривого красноречия. Правдивость была преобладающею чертою этого «чистого, как солнечный луч», по характеристике благонамеренного Никитенко, Грановского, и эта правдивость была лучшею «политикою»[68] для него как в сношениях со студентами, так и при частных столкновениях с начальством, вызываемых добрыми усилиями факультетских сикофантов-наушников.Чтобы оценить вполне такт и стойкость Грановского, нужно припомнить те невозможные условия, в которые поставлена была кафедра истории в 40-х гг. Официально предписывалось историю реформации и французской революции излагать не иначе, как с точки зрения католицизма, опускать всю римскую историю до императоров и т. п.[69]
Даже в невинной докторской диссертации Грановского, в Аббате Сугерие, начальство, просвещаемое учеными доносчиками, ухитрилось найти опасные места[70], а о содержании своих лекций Грановскому приходилось объясняться не только с администрациею, но и с духовною властью[71].Припоминая эти невыносимые условия, Салтыков, как известно, вообще чуждый излишней лирической экспансивности и сентиментальности, не мог однако говорить без умиления о геройском служении бесстрашного витязя науки Грановского. Характеризуя время Грановского и Белинского, Салтыков писал: «То было время, когда слово служило не естественною формою для выражения человеческой мысли, а как бы покровом, сквозь который неполно и словно намеками светились очертания этой мысли, и чем хитрее, чем запутаннее сплетен был этот покров, тем скорбнее, тем нетерпеливее трепетала под ним полная мощи мысль, и тем горячее отдавалось ее эхо в молодых душах читателей и слушателей. То было время, когда мысль должна была оговариваться и лукавить, когда она тысячу раз вынуждена была окунуться в помойных ямах житейского базара, чтобы
Эта выстраданная, затаенная мысль, эта сдержанная, но неустанная проповедь о служении долгу, идеалам и благу народа запечатлена была такою неотразимою силою неподкупного страстного убеждения, такою силою «магнетического демонизма», по выражению Герцена, которая невольно передается от оратора к слушателю, от писателя к читателю[73]
. Это духовно-мощное и, несмотря на все путы, все-таки «свободное слово», без устали борющееся за свободу, разум и человечность, внушило К. С. Аксакову его дивный привет «свободному слову»:А что касается красноречия, внешней формы, то за нею никогда не гонялся Грановский, у которого вдобавок был даже недостаток в произношении[74]
. Форма сама собою давалась ему, как естественное выражение его серьезно обдуманных и глубоко прочувствованных честных мыслей гражданина и пламенных убеждений ученого. «Что такое дар слова, красноречие? – писал Грановский еще в 1838 г. в период приготовления к профессуре, – у меня