Когда Сапфира улетела, намереваясь опробовать свою задумку на практике, Эрагон принялся расхаживать по спальне, обдумывая ее слова. «А что же для меня наиболее важно? – спрашивал он себя. – Сапфира и Арья, конечно же! Ну, и еще стремление стать настоящим Всадником. Но что я могу сказать об этом? Все и так совершенно очевидно. Я, конечно, тоже любуюсь красотой природы, но, опять-таки, эльфы и без меня успели замечательно рассказать об этом в своих творениях. Собственно, Эллесмера и есть выражение их благодарности природе и преданности ее красоте».
Он попытался поглубже заглянуть себе в душу и понять, что именно вызывает у него наиболее глубокие и яркие чувства. Что волнует его, вызывая страстную любовь или столь же страстную ненависть. Чем ему хотелось бы поделиться с другими.
И четко осознал, что три вещи более других тревожат его душу: рана, нанесенная ему Дурзой, страх перед неизбежной схваткой с Гальбаториксом и эпические сказания эльфов, которые всегда так притягивали его.
Эрагона охватило возбуждение, ему хотелось свести все это воедино, в одну историю. Перепрыгивая через две ступеньки, он взлетел по лестнице в кабинет, сел за письменный стол, обмакнул перо в чернила и некоторое время сидел так, дрожащей рукой держа перо над белым листом бумаги.
А потом перо со скрипом вывело первые строки:
Слова лились сами собой. Эрагону казалось, что это не он сочиняет стихи, а сами стихи через него рождаются на свет уже готовыми. Ему никогда еще не доводилось ничего сочинять, и его целиком захватило всепоглощающее ощущение открытия – он и не подозревал, какое огромное наслаждение можно испытать, всего лишь слагая стихи, как это делают барды.
Он трудился как сумасшедший, без перерывов, забыв о еде и питье. Рукава рубахи он закатал повыше, ибо чернила так и брызгали из-под его пера, стремительно летавшего по бумаге. Он был настолько погружен в мир слов и образов, что ничего более не слышал и не ощущал и не мог думать ни о чем, кроме этих слов, слагающихся в стихотворные строки и огнем горящие у него в мозгу.
Полтора часа спустя он выронил перо из онемевших пальцев, отодвинулся от стола и наконец встал. Перед ним лежало четырнадцать исписанных страниц. Такого количества бумаги он еще никогда за один присест не исписывал. Эрагон понимал, конечно, что его стихам не сравниться с творениями великих эльфийских поэтов или даже гномов, но знал, что его поэма написана искренне, «кровью сердца», и эльфы не станут смеяться над его первым поэтическим опытом.
Когда Сапфира вернулась, он прочел ей стихи, и она, выслушав их, сказала:
«Ах, Эрагон, как же ты изменился с тех пор, как мы покинули долину Паланкар! Думаю, ты бы сейчас и сам не узнал того неопытного мальчишку, который пустился в дальний путь, обуреваемый жаждой мести. Тот Эрагон никогда не сумел бы написать лэ и уж тем более не стал бы подражать поэзии эльфов. До чего же мне хотелось бы увидеть, каким ты станешь лет через пятьдесят или сто!»
«Если я проживу лет пятьдесят или сто», – улыбнулся он.
Оромису тоже, в общем, понравилось его творение.
– Стихи еще сыроваты, но в них чувствуется правда жизни, – таково было заключение старого Всадника, когда Эрагон прочел ему свою поэму.
– Значит, не так уж плохо?
– Эти стихи прекрасно отражают состояние твоего ума в настоящий момент. Занимательная вещь, но пока, естественно, не шедевр. Уж не думал ли ты, что тебе так сразу удастся создать настоящий шедевр?
– Да нет, конечно.
– И все же я приятно удивлен тем, что тебе удалось придать своим стихам вполне пристойную форму и звучание. На древнем языке довольно легко писать любой придуманный текст. Трудности начинаются, когда пытаешься воспроизвести написанное вслух, ведь тогда приходится порой произносить и неправду, а магия языка этого не терпит.
– Я легко смогу прочесть свои стихи, – возразил Эрагон. – Ведь все это правда. Во всяком случае, я сам так считаю.