Все время возмездия Адам с девочкой на плечах оставался, как и был, на коленях посреди тесного островка сгрудившихся в трепетную кучу овец, по пояс в пахучей овечьей шерсти и по грудь в той пестрой холмистой плоскости певчих птиц, оседлавших барашков. Уже потому, что травянистый цветочный луг под ними не вспух болотными девами клоаки, а остался тверд и сух, уже потому, что ни иглы соломы, ни мусор, ни слепни, ни удавы мочи, ни огонь, ни гниль, ни ржа не тронули лиц, морд и крыльев, можно было понять, что Адама спасла молитва птиц и овец, ладошка уцелевшей вчера в ночном крушении девочки… и мглы здесь выпало меньше, белей белели овечьи спины, многоцветье пернатых не погасло… и капли дождя были теплы и росисты, а ветер гнева, взъерошив радуги крылышек, не выдрал из птиц ни единого перышка, даже пушинки малой не выдул… Только когда из мрака вифлеемского стойла вышла грозовая свинья, девочка вскрикнула — настала очередь Адама закрывать ей глаза, снимать с плеч и заслонять руками. Услышав крик ребенка, геенная свинья задрала рыло от земли и умно повернула ушастую голову с клыкастой пропастью в сторону овечьего островка с человеком посередине. Их глаза встретились. По душе Адама пробежал трепет — в том сверкающей очеловеченном злобно-насмешливом взоре адской крутизны легко прочиталось: молись, тварь дрожащая, не то съем!.. Так прошла томительная минута. Затем, отведя взгляд, свинья опять принялась искать рылом в жиже глазастый картофель и, хрустко откусывая, пожирать плачущие клубни. Свиной жор сопровождался бесконечной пальбой жидкого дерьма из ее анальной дырищи. И странное дело — кал тот хранил очертания человеческих тел… Божья кара бичевала не плоть, а души, это им — душам — была устроена сейчас египетская казнь. Схрумкав последний клубень и пустив дугой жидкую струю дресни, вифлеемская свинья, полыхнув резким блеском зарницы, погасла. Лунный горб пересек солнечное русло, и зенитный диск летнего полудня возник во всей идеальности круглящейся спиритуальной белизны космического золота над линией лесистого горизонта. Стоя в зените, солнце одновременно пребывало и в точке заката, задергивая окрестности краснеющей мглой. Обозначились и контуры тех тучек, из которых дуло дождем: чернистая облачная крыша, начинаясь над лугом, уходила сырыми клубами дыма на восток, а на западной стороне небосклон сиял омытой ясностью вечера в цвете красной меди. Дождь полился и на овечий островок — в права вступала реальность. Небесные струи рисовали на грязном месиве очертания людей, и толпа вставала из груд свиного кала, мочи, глины, болотной жижи, то есть, будучи убиты, пожраны и лишены душ, несчастные продолжали жить слепой жизнью дерьма. Гнев не знает пощады… только теперь на заливном лугу мычала, стонала и подвывала толпа Плачущих испуганных и растерянных грешников. Придурок Коляно поднял из месива слепого шофера Фофана и, взвалив слепца на спину, поволок, шатаясь, к деревне. Старуха в пиджаке поверх майки повела с поля ревущую деваху в резиновых сапогах на босу ногу. Отрезвевшие пацаны волокли за ноги и за руки по грязюке пьяного в смерть бригадира. Бабы немо сгрудились вокруг избитой молодухи-нормировщицы Нюрки — багрово-синий выкидыш лежал у ее раскинутых ног. Ребенок был мертв. Трупик закутали в чей-то рабочий халат. Сестры-близняшки подвели за уздцы бригадирову лошадь и молча миром усадили в седло полуживую роженицу. Все выли скулящим плачем: души были пожраны и изблеваны анусом. Окружив лошадь и поддерживая Нюрку за ноги, похоронная процессия тронулась к околице. По светлой коже солового коняги бежали, обвиваясь, струйки летнего дождя и маточной крови.
Хильдегарда
Адам оглянулся на содомогоморру. Грешники брели по деревенской улице. Стена косого дождя кипела над озером, где глаз хотя и не смог различить в сизой кипени водяное лицо или пятно монаха на дивном утесе, зато ухо отчетливо слышало всепроникающее восклицание латыни: трансэат а мэ калике истэ! Да минует меня чаша сия… латынь озвучивала, озаряла, облекала в перечень мартиролога, но не спасала. Еще один шаг, — ой! — тихо воскликнула девочка.