Их окатило жаром. Здесь стояло огненное копье херувима, и след его еще был виден и ощутим в виде горячего столпа света, облепленного сотнями бабочек и оплетенного до верху цепким вьюнком и полевой лилией. Это были отроги рассеянного видения; от жара потрескивали волосы, сохли губы. Адам вновь догнал край убегающих грез Хильдегарды Бингенской: огнезрачный дух, гора Аминь, глас сладчайший, зеницы зла, башня гордыни, бальзам для ран, жемчужины духа, око целомудрия… когда Адам вошел в рощу, она уже была насквозь расшита шелковой нитью вечера, укрыта тенетами легкого сумрака, унизана ранними бледными звездами, увешана наперстками света, пролитого на трехпалые дубовые листья. Роща была полна гулом темно-зеленого жемчуга. Ручьем соловья, брызгающего серебро из глубины куста ежевики. Тишиной низкой травы. Адам снял с плеч кукольную девочку — она была все так же безмолвна и неуязвима, прохладна, чиста, спокойна: ручки и ножки ее отливали фарфоровой белизной, глаза смотрели ясно и задумчиво, стрекозиное облачко, платьице не измято. На все попытки заговорить она отвечала молчанием обета. И молчание ее успокаивало. Адам присел, откинувшись спиной на теплый ствол: оставаться в леске? Нет, надо было выходить к шоссе, идущему на Москву. Ночь тем временем приближалась откосом темной мирры, настоем лунного сна с открытыми звездам глазами. В густоте набегающей прохлады, в цепенеющих шорохах мглы все отчетливей проступали разбросанные то здесь, то там обрывки экстатических видений Рождества: пелены младенца, окантованные молочным бисером на ветках молодого дубка; драгоценный сосуд Мельхиора, утонувший по горлышко в зеленой глубокой пене можжевельника, — на его перламутровое мерцание слетелся сонм ночных нимфалид; золотой чертеж ясель в лесной глубине; ангельский смычок света на дне родника. Куст орешника, озаренный перышком щегла Вифлеема. Благоухание бальзама. Капель мирры. Настойчивость поклонения.