На другой день после встречи с Горьким Есенин почувствовал душевную потребность поделиться с далёким другом своими радостями и печалями. Он достал из ящика стола свою фотографию: юноша в белой рубашке с пышным бантом сидит на мягком стуле боком, облокотившись на спинку, длинноватые светлые волосы кудрявятся на концах, в глазах ясная синь, губы мальчишески припухшие. На обратной стороне фото написал, похвалившись, зная, что найдёт радостный отклик в сердце друга школьных лет: «Распечатался я во всю ивановскую... Псевдоним мой «Аристон» сняли. Получаю 15 к. за строчку». Он, конечно, написал другу о встрече с Горьким, рассказал, как нёс его вместе с сытинскими наборщиками на руках, как по-свойски обнял его прославленный писатель за плечи.
Ожидая ответа, Есенин всё время пребывал в возбуждённом состоянии, он не только надеялся, но попросту знал, что Гриша поспешит откликнуться на его весть о первой, пусть пока скромной победе, не позволял сознаваться себе, что ждёт дружеских поощрительных слов.
Письмо пришло скорее, чем он предполагал. Адрес на конверте, написанный корявым незнакомым почерком, слепился в один ком и тяжелил чужой пакет. Распечатать его недоставало сил. С тёмными предчувствиями заставил себя разорвать конверт, прочитал коротенькие, скупые строчки: «Гриша, сынок наш помер, перед смертью спрашивал, нет ли весточки от тебя, Серёжа, я сказала, что, мол, нет, Гриша тяжко вздохнул: и тут, дескать, не повезло, больше ничего не промолвил, с тем и помер...»
Горе ударило Есенина в самое сердце, швырнуло на койку. Он зарылся лицом в подушку, плечи его содрогались от беззвучного плача, стиснутые зубы скрипнули, в висках стучало. С трудом оторвал голову от мокрой подушки, встал бледный, качающийся от слабости, машинально втиснул руки в рукава пальто, нахлобучил на рассыпавшиеся волосы шапку и, не застёгиваясь, вышел, позабыв запереть дверь, — оставаться одному в мёртвой тишине и темноте было не по силам. Стужа накалила воздух, крепко, как на севере, схватила снег, обжигая, дохнула в лицо. Есенин побрёл наугад по переулку, перелезал через не убранные дворниками сугробы.
Из ярко освещённых дверей ресторана «Древность» вывалились подвыпившие мужчины — бородатые, в дорогих шубах, и крикливо оживлённые накрашенные женщины. Они залезли в извозчичьи сани с медвежьими и волчьими полстями, и сытые лошади, взметая розоватый в свете фонарей снежный прах, понесли их в студёную мглу. Эти люди вызвали у Есенина чувство острой ненависти: веселятся, толстокожие, и нет им никакого дела до прекрасной, умной юности, которую на двадцатом году жизни безжалостно оборвала смерть: остановилась горячая кровь в жилах, замерло навсегда сердце, погасла живая мысль, не успев расправить широкие крылья.
Есенин стал кружить в лабиринте глухих, проложенных вкривь и вкось переулков. Теперь он ощутил полностью, до предела своё, как ему представилось, волчье одиночество. На всём свете — один.
Вспомнились строчки друга Горького — Скитальца:
Никого? А чистая душа Анна? Как же он забыл об Анне?
Пожалуй, ближе её человека пока что у Есенина нет. Надо на что-то решиться. И вдруг озарило: сделаю ей предложение, если согласится, женюсь. Хватит болтаться без присмотра, бесприютно, неприкаянно. И тут же подстерёг вопрос: а любит ли он её? Честного до конца ответа не находилось. Страсти к ней он не испытывал, была Анна стыдлива и, может быть, от этого холодна, как будто даже рассудительно-расчётлива, и это невольно сдерживало его порывы. Но он к ней привык, её дружески непритворные поощрения вдохновляли. Почему на её месте не Наташа Шорина? Та поведёт взглядом серых огромных глаз, словно обдаст с головы до ног пламенем; неповторимым, с дикой грацией движением закинет локти за голову, чтобы поправить тяжёлые косы, и от этого движения волнующе раскроется грудь, девическая, не тронутая объятиями, и нахлынувшая тоска измучит сердце до изнеможения...
Домой Есенин вернулся поздно; не зажигая света, не раздеваясь, сел у окошка, бездумно глядя на мерцающий в голубых лунных вспышках сугроб. Сзади скрипнула кровать, и кто-то осторожно кашлянул. Есенин, вставая, строго спросил:
— Кто здесь? — чиркнул спичку, чтоб зажечь лампу. На кровати поверх одеяла сидела Олимпиада Гавриловна Крылова, беличья шубка её лежала рядом. Она улыбалась смущённо и виновато, всё такая же женственно влекущая, с розовым лицом, с открытой полной шеей, обвитой нитью матовых жемчужин.
— Как вы здесь очутились? — Он поспешно снял пальто, повесил его на гвоздь за печкой.
— У вас была не заперта дверь, я вошла — никого. Вздумалось дождаться вас. Стало как-то уютно. Даже вздремнула немного. — Она всё ещё не могла оправиться, стесняясь своей неуместности здесь, наедине с Есениным. — Сергей Александрович, почему вы не показываетесь у нас? Мы соскучились...