И верно, в этот вечер, подавляя уныние и усталость, он написал стихотворение «Кузнец» — самое горькое стихотворение той поры. Оно было, вероятно, самым неесенинским из всего им написанного, как будто его рукой водил Филипп Шкулёв или Леонтий Котомка: их талантом управляла гражданская позиция. Он взыскательно и пристрастно перечёл только что написанные стихи и покачал головой: «Нет, это не Есенин».
Исправив и несколько раз переписав, Есенин сунул стихи в ящик стола, вздохнул, разогнул спину. Нужно было приготовить себя к бессоннице, к невесёлым раздумьям, но — странное дело! — стало как будто полегче, словно выпил целительного лекарства, утоляющего страдания. Разделся, лёг в кровать и провалился в глухой сон.
Утром, придя в корректорскую, Есенин отозвал Воскресенского в сторону и несмело, словно извиняясь за явное несовершенство сочинения, положил перед ним листок с колонкой аккуратных ровных строчек. Корректор пробежал глазами написанное, потом удивлённо блеснул очками на поэта.
— Это что-то новое в вашем творчестве. — Прочитал ещё раз, более строго и внимательно. — Молодец, Сергей Александрович! Я, с вашего разрешения, отправлю это в газету «Путь правды». Сам. Не возражаете?
— Пожалуйста, — пожал плечами Есенин, небрежностью ответа прикрывая своё волнение и робость. — Думаете, напечатают?
— Непременно. Как же иначе...
Есенин смотрел на него, на широкие плечи, на чистый, испещрённый ломаными морщинами умный лоб, на медлительные движения, на ладную его стать, и благодарил судьбу за то, что она свела его с этим человеком.
— Вы чем-то обеспокоены, Сергей Александрович? И лицо как будто не ваше, помятое. Бессонница?
— Гриша Панфилов умер, — тихо сказал Есенин. — Я о нём вам рассказывал. Умница парень был. Чистая душа. И друг настоящий.
— Помню. — Корректор опустил голову. — Сочувственные слова тут не помогут и не вернут его к жизни. Удар для вас, конечно, сильный и неожиданный. Понимаю. Горе, душевная боль.
Есенин не отходил, мялся в нерешительности, и Воскресенский встревоженно спросил:
— Что ещё случилось у вас?
— Больше ничего. — Но тут же добавил: — Хочу сделать сегодня предложение Анне.
— Пора. Все ждут, когда это произойдёт, и гадают, произойдёт ли. Желаю успеха.
Владимир Евгеньевич отошёл к своему столу: принесли гранки свежей корректуры.
После работы Есенин, как и каждый вечер, подождал, когда Анна соберётся. Они вышли на Садовую и направились в сторону Крымского моста. Мимо проносились санки, из-под конских копыт летели комья снега, из ноздрей распалённых лошадей вырывался пар. Тащились обозы с дровами, с зерном в мешках, с сеном. Слева, за Воробьёвыми горами, багровым полотнищем качался закат, деревья черно, путанно пластались на вечернем огне, кружились беспорядочные, ералашные стаи ворон. Траурное пламя заката, чернопёрые птицы, подобные взмётанным бурей осенним листьям, вызывали затягивающую тоску.
Есенин на ходу сказал спокойно, без всякой выспренности:
— Анна, ты согласишься стать моей женой?
Она остановилась, внимательно, пытливо всматриваясь в его лицо:
— Согласна, Серёжа. Только я не слышу радости в твоём голосе.
Она долго ждала этого предложения, но не предполагала, что в устах поэта оно прозвучит так буднично и скупо.
— Праздника нет, Серёжа.
Он промолчал, угрюмо шагая сбоку, глядя на пламенеющий закат.
— Ты всё взвесил, в будущее заглянул? Поженимся навек, или это у тебя от временных неудач? От одиночества, чтобы кто-то был рядом?