Закончив чтение, он глубоко, с наслаждением вздохнул, как после тяжкой работы, и улыбнулся, и покоряющая улыбка эта сразу приблизила к нему людей. Чтобы усмирить в себе дрожь, он нагнулся и потрепал собаку за шелковистые мохнатые уши — благодарил за преданность.
Бонч-Бруевич спросил после недолгого молчания:
— Вы пробовали где-нибудь напечатать эти стихи или уже напечатали?
Есенин опустился на своё место за столом, взглянул на Воскресенского и тихонько рассмеялся:
— Мечтал, Владимир Дмитриевич. Однажды разослал свои вирши в различные петербургские журналы, уже готовил себя к славе, как жених к свадьбе. А вирши-то мои, если верить ответам, все до одного или несамостоятельны, или подражательны, а то и просто слабы — причины найдутся, чтобы отказать. А может быть, они и правы, те, кто в журналах.
— И вы опустили руки? — спросил Кошкаров-Заревой. — Приуныли?
— Нет, Сергей Николаевич, если не скрывать, то я ещё более укрепился и в своей правоте, и в своём назначении, — ответил Есенин. — Отобрал лучшее, что написал, составил сборник «Больные думы». Не примут этот — составлю другой, из новых стихотворений. Забракуют второй — не беда, составлю третий. Сил у меня хоть отбавляй! Я решительно надеюсь на будущее...
Воскресенский сказал, как бы отрезвляя его:
— Будущее — оно, конечно, прекрасно. Но вам, Сергей Александрович, надо жить сегодня. А у вас ни жилья, ни службы. — Он обернулся к Кошкарову-Заревому: — Вот с какой нуждой заявились мы к вам, Сергей Николаевич...
Кошкаров-Заревой, задумавшись, снял очки, близоруко щурясь, искоса взглянул на Бонч-Бруевича.
— Вопрос сложный, что и говорить.
Дуня стояла в дверях и ждала, что ответит хозяин.
— Первое время поживёте у меня, — сказал Кошкаров-Заревой. — Вас это устроит, господин Есенин?
— Благодарю вас, — прошептал Есенин, глядя на свои руки, лежащие на столе ладонями вниз.
— Наверху имеется свободная комната, небольшая правда, но для одного вроде бы вполне достаточная. Дуня, приготовьте её, — обратился хозяин дома к горничной.
— Сию минуту, Сергей Николаевич.
Девушка скрылась, и там, где-то внутри помещения, дробно застучали её каблучки. Кошкаров-Заревой прошёлся по террасе, что-то соображая, грузный, неторопливый, за молчаливой хмуростью скрывая свою доброту. Остановившись перед Есениным, сказал:
— Вы согласились бы — на первых порах, конечно, — поработать в книжном магазине?
Есенин встал.
— А что я должен буду делать?
— Продавать книги, мне думается. — Кошкаров-Заревой неожиданно погладил Есенина по волосам. — Коммерция!
Все заулыбались.
Воскресенский заметил не без иронии:
— Ему не привыкать, Сергей Николаевич! Он у купца Крылова мясом лихо торговал. Поглядеть — любо-дорого! Первой же покупательнице — она в лавке постоянная, почётная — надерзил.
Есенин с укором поглядел на корректора, повёл плечом.
— Вы уж наговорите, Владимир Евгеньевич...
— Выходит, вы специалист в торговом деле, господин Есенин? — сказал Кошкаров-Заревой. — Вот и отлично! Я напишу записку хозяину магазина. Помещается магазин на Страстной площади. Вы подъедете туда — хотите сегодня, хотите завтра...
— Сегодня. — Есенину не терпелось поскорее определиться на место — оно сулило ему хоть и неполную, но всё же независимость.
Кошкаров-Заревой ушёл в кабинет писать письмо. А Бонч-Бруевич обратился к Есенину:
— Всё, что вы нам прочитали, для начала просто хорошо. От слов ваших веет свежестью... А нет ли у вас, Сергей Александрович, стихов несколько иного содержания? С социальным направлением, что ли... Вы меня понимаете? Таких, чтобы можно было напечатать в «Правде»? Эта газета большевистская.
— Таких, к сожалению, нет, Владимир Дмитриевич. Я ещё не дорос до социальных обобщений жизни. Потом, возможно...
— Ну, а долю российского крестьянина-пахаря разве вы не знаете? Тут и обобщать-то не так уж трудно, — подсказал Воскресенский.
— Есть об этом, Владимир Евгеньевич, но слабо, топорно как-то. Я даже читать не хочу.
Бонч-Бруевич потрогал усы, негустую бородку.
— Вам, Сергей Александрович, не продавцом в магазине служить, а приобщиться бы к большому рабочему делу. — Он кивнул на Воскресенского.
На террасу вышел Кошкаров-Заревой с письмом в руках, остановился, слушая петербургского друга. Бонч-Бруевич говорил негромко, доверительно, часто прерываясь, наверное, для того, чтобы молодой поэт мог глубже вникнуть в услышанное:
— Время становится всё более бурным, всё более грозным, товарищи. Особенно после событий на далёкой сибирской реке Лене...
О Ленском расстреле рабочих Есенин уже знал от учителя Хитрова. Но он впервые услышал здесь непривычное обращение к слушателям — «товарищи», новизна и необычность этого слова вызвали в нём трепет.