По этой сухой, до трещин, земле и соленым камням брели путники – тоже редкие. Далеко позади остались толпы беженцев и разнообразие лиц, различимое даже под слоем пыли. Теперь скитальцы были сплошь скуластые, с восточными глазами: степняки. И все – почти без одежды: платья и халаты болтались на их костлявых плечах, но были так ветхи, что едва прикрывали тела. Ноги издалека казалось, что обуты, но обуты всего-то в грязь. Некоторые кутались в ковры и покрывала. Однажды проковылял мимо человек, одетый в бочку; вернее, проковыляла мимо эшелона бочка – на торчащих из нее человеческих ногах и вертя человеческой головой в шапке-меховушке.
Впервые Деев приметил степняков еще в Самаре: худые черноволосые женщины с привязанными к спинам черноволосыми детьми рылись по помойкам и густо валялись вдоль тротуаров. Вокзальное начальство жаловалось в голос: “На город напала орда”. “Ордынцы” были тихие и малословные, мужчин среди них почему-то было мало. Их расселили по двум спешно открытым приемникам – бывшим церквям, но сидеть без дела беженцы не хотели, с рассветом расползались по округе в поисках добычи. Маячили и около “гирлянды”, но Деев их прогнал. И вот теперь добрался до их родной степи.
Степь Деев не любил – не было в ней ни красоты, ни щедрости, ни какой иной пользы для людей. И как можно было жить среди песка и ковыля, в суховеях и бескрайнем пустынном однообразии, не понимал. Одна радость – небо над головой высокое. Да одним только небом сыт не будешь.
Бывал здесь нечасто: ближе к Уралу многие пути оставались разрушенными после войны, отстроить их заново не успели. Да и сами виновники, банды разных мастей, по слухам, еще ютились в горах и на горных подступах, а то и дальше, до самых прикаспийских песков: затеряться на этих безлюдных просторах немудрено. Поэтому поезда на Оренбург шли нечасто, а дальше Оренбурга забирались и вовсе изредка.
Говорили, голод здесь лютовал похлеще волжского. Деев слухам не верил. Да, чернели по краям дороги выбитыми стеклами пустые дома. Да, белели тут и там скелеты лошадей и верблюдов. Но кто ж их не видывал – оставленные дома и обглоданные кости?
Эти голые степи были – пограничье. Здесь, на желто-каменных просторах, на разгуле всех ветров, начинался Киргизский край. Столица его Оренбург лепилась на северной оконечности огромной территории, словно желая быть поближе к зеленым лесам и полноводной Волге, подальше от саксаульных пустынь.
Деев знал, что названия станций и полустанков – привычные глазу Октябрьские, Большие Ключи и Красные Городки – очень скоро обернутся непонятными тюркскими словечками. Сами станции будут редки и мелки, а города на пути – до невозможности пыльны. С едой станет плохо, с топливом – совсем плохо (а казалось бы, куда уж хуже?). Через много дней пути степи полысеют и превратятся в пустыню, а по горизонту разольется глубокая синь и, приближаясь, вырастет в Аральское море – эшелон достигнет вожделенного Туркестана. А еще через много дней, одолев пустыню и близлежащие горы, “гирлянда” окажется в вечнозеленом краю обильного хлеба и винограда, чудо-ягоды.
Через много дней – это когда? Многих дней у Деева не было. Он потерял уже тринадцать лежачих. Десяток опухших за это время сдулись, будто иголкой прокололи, и перестали вставать – их перевели в лазарет.
Остальные дети вроде бы и рады были крыше над головой и постоянному пайку, но недели тряски по рельсам измотали всех – голоса в пассажирских вагонах зазвучали злее и звонче, больше стало ругани и потасовок, а как-то вышла настоящая драка, до разбитых носов и выдранных волос, и Белая едва не ссадила зачинщиков на ближайшем полустанке. У фельдшера из чемодана пропали шприцы и не нашлись даже во время регулярного комиссарского шмона. Одной из сестер ночью нагадили в обувь. На двери Деева чуть не каждую ночь появлялась нацарапанная куском кирпича надпись – одна из его неприличных кличек; кирпичный обломок после долгих поисков обнаружили, но определить автора не удалось.
Устали и сестры. Деев смотрел на женщин – и замечал, как ввалились их глаза и щеки, а морщины пролегли глубже. Ни единой жалобы не услышал он в пути, но мятые сестринские лица и тоскливые взгляды говорили сами за себя. Одной только Фатиме дорога была к лицу: от скудной пищи округлые черты ее опали и сделались резче, а глаза словно потемнели и распахнулись, морщинки обрисовали нежно скулы, шея стала тоньше – эта женщина будто молодела от забот и бессонных ночей.
А Белая была всё такая же. Ее не брали ни долгие перегоны (и Дееву хотелось метнуться в будку и потрясти машиниста за грудки, чтобы не медлил), ни бесконечные разборки с изнывающим от скуки пацаньем (Деев бы накостылял негодникам по шее, и вся недолга), ни пустеющие с каждым днем нары в лазарете. Белая быстро засыпала вечерами и глубоко и спокойно спала по ночам. Каждое утро причесывала гребнем потяжелевшие без мытья кудри. Съедала весь паек, жевала при этом долго и тщательно. И даже ботинки свои – большие, не по размеру пехотные башмаки с квадратными носами – чистила каждый день.