– Что же это за молитва такая? – произносит в толпу.
Казаки не слышат его – или не хотят слышать? Одна только Белая отзывается (она у соседней лавки, выпаивает из кружки Нонку Бовари).
– Это не молитва, а целая обедня, – говорит спокойно. – Божественная литургия.
Пение обрывается резко и повисает в воздухе последней звенящей нотой. Уже успевший нацепить золотое облачение поп целует евангелие, разложенное на престоле (ранее – хирургическом столе; а еще ранее – обыкновенном столе в рюмочной), и снова начинает читать: малопонятные церковные словеса басом, то грозно возвышая голос, то смиряя.
– И надолго она, эта литургия?
– Еще только началась.
Поп все читает и читает. А казаки в промежутках – поют и поют.
Голоса такие сильные, что кажется, узкий вагончик разорвет сейчас на куски и разметает по степи.
От этого могучего пения язычки свечей в казацких кулаках то и дело вздрагивают, раскачивая лежащие на стенах тени. День за окнами стоит пасмурный, и потому свечные отсветы в вагоне – ярче: бегут по угрюмым лицам, по остаткам золотых росписей, превращая воздух в густое дрожащее марево. У некоторых под татарскими халатами взблескивают георгиевские кресты на пестрых лентах.
Арамис Помоечник поднимается кое-как с лавки и, ухватившись за низ живота, втыкается головой в толпу – хочет наружу. Не прерывая пения, мужчины расступаются мгновенно, как солдаты на учениях, образуя узенький коридор, по которому мальчишка шлепает к выходу. А сами – всё поют…
Повернувшись лицом к пастве, поп размашисто крестится, и в его расшитых позументом нарукавниках Деев замечает незаплатанную дырку с рваными краями. Неужели от пули?
Всё у них так, у бандитов! Кажется – поп, а приглядишься – головорез с наганом под рясой. Кажется – крепкие уральские мужики (одни только богатырские бороды чего стоят!), а приглядишься – разбойники с гнилыми сердцами. Кажется – помолиться просились, а пришли – и целую оргию заварили. Не остановишь их теперь, не выставишь. Остается терпеть.
Лицо намокает – не то от свечного жара, не то от скрываемой ярости. Рубаха липнет к спине.
– Холодно, – бормочет рядом Голодный Гувер. – Что ли, зима уже?
– Нет никакой зимы. – Деев гладит горячими руками холодное детское лицо и холодные пальцы – но не поделишься теплом, не перельешь из ладони в ладонь.
Священник бубнит беспрестанно, а казаки вставляют частое “
Кто? Откуда?
Одна из сестер, бывшая попадья, оставила обязанности и стоит в толпе молящихся. Уже и свечку ей кто-то подал, уже и невесть откуда взявшийся платок на голову накинула. Лица изменщицы Дееву не видать, лишь только затылок и плечи, но и по этим гордо расправленным плечам видно: решила стоять до самого конца.
– Не сметь! – Деев бросается к женщине, но чья-то тяжелая рука ложится на плечо: дед.
– Пусть, – говорит Буг одними губами. – Помоги-ка лучше, внучек.
Протискиваясь меж потных казачьих тел, дед увлекает Деева за собой – из отсека в отсек, от одного конца лазарета и до другого: пора переворачивать больных. Многие дети ослабли так, что сами повернуться уже не умеют; их приходится укладывать на бок, чтобы не захлебнулись, если горлом пойдет вода, а время от времени переворачивать на другую сторону во избежание пролежней.
Кожа у всех – прохладная, словно не в жарком вагоне лежат, а на холодном ветру. У кого-то – голубая и морщинистая, как рыбье брюхо.
Кто-то, вялый от продрома, будто спит с открытыми глазами, а кто-то уже и глаз разлепить не хочет от усталости. Холера быстра на расправу: изматывает больного в несколько часов, погубить может за пару дней, а то и за сутки.
Деев со страхом ищет голубизну на бледных детских телах, но в дрожащей свечной полутьме цвет кожи не разглядеть.
Кто-то раскрывает рот, как птенец: пить! Белая с сестрой-портнихой беспрестанно ходят по отсекам, поднося кружку с водой к жадным губам, но холерная жажда неутолима.
Носики острые, карандашами.