Кибитку и арбу Деев порубил на дрова – порубил с наслаждением, разбивая стены, днище и колеса на мелкие полешки. Порубил бы еще мельче, да пора было в дорогу: воды в поезде не осталось вовсе, а до ближайшего полустанка с обещанной напорной башней, по расчетам, была всего-то пара часов ходу.
После полудня выдвинулись. Решили растопить паровик до предела и домчать на полном ходу, а после никуда уже не двигаться – провести на полустанке ночь, а то и несколько: в эшелоне объявлялись все новые “бегунки”, и лучше бы “гирлянде” постоять на месте.
Все вагоны к тому времени продраили известью так, что половицы и стены в них стали белыми, а воздух внутри – едким до слез: глаза у многих покраснели, носы набухли и перестали дышать. Пришлось выгнать пассажиров на крыши, а двери вагонные распахнуть настежь, запуская ветер; больных – временно вынести в тендер, уложить на дрова и прикрыть шкурами. Так и покатила по степи “гирлянда”, полая внутри и густо усыпанная ребятней поверху. Благо к тому времени разогрелось: ночи в краю были уже холодные, а дни все еще по-летнему теплые.
Истосковавшиеся по вольному воздуху дети разбуянились нешуточно: горланили песни одна другой скабрезнее, орали в небо, улюлюкали каждому встречному беркуту в вышине и каждому замеченному тушкану в степи.
– Резвись-живи, сударики косопузые! – вопил безостановочно одну и ту же фразу Ёшка Чека. – Резвись-живи!
– Живе-о-о-ом! – вопили ему с соседней крыши. – Живы будем – не помре-о-о-ом!
– Ты, молодка, мне находка, если только тянешь водку, – стараясь перекрыть прочие голоса, ревел матерную песню Лаврушка Выкидыш.
– Мы не воры, не душители, а правонаруши-и-и-ите-ли! – тянул другую Кошеляй.
Бодя Демон колотил железякой по трубе, выстукивая дикарские ритмы и сам же под них вытанцовывая.
Фальстаф стянул рубаху и размахивал ею, как флагом, подставляя ветру костлявое, гнутое рахитом тельце. Глядя на него, посрывали с себя одежду и другие: Пляшу Горошком, Ищаул, Жабрей, Фомка Полонез – все гикали-гакали и вертели над головами исподнее. Глядя на оголившееся пацанье, девчонки визжали от смеха, да и просто – от избытка радости.
Пусть проказят, скомандовала Белая. Лишь бы с крыш не падали, а остальное – пусть.
Было в этом что-то жестокое и одновременно правильное: одни орали песни и хохотали до икоты, ликуя от солнца, ветра и быстрого движения вперед, а другие лежали внизу, в тендере, едва дыша. Сидя около больных, Деев слушал невообразимую какофонию над головой – и теплел сердцем. Улыбнуться не вышло, но хотел бы, чтобы длились эти минуты дольше.
Даже машинист, весьма скупой на чувства, поддался общему веселью: то и дело давал длинный гудок, возводя ликование в наивысшую степень.
За холерными заботами Деев с Белой едва не забыли про подсаженных в Оренбурге зайцев. Теперь вспомнили: лохмотья их темнели отчетливо посреди эшелонных рубах, лица были буры от грязи, а нечесаные лохмы рогами торчали над головой. Были беспризорники словно черные буквы, напечатанные на белом. Словно кляксы на чистой бумаге.
– Отмоем их на станции и побреем, – сказал Деев комиссару.
За прошедшие сутки два новичка превратились в “бегунков” и позже слегли – подхватили холеру. Было это, конечно, плохо. Но одновременно и хорошо: уж теперь-то Белая не посмеет никого ссадить, пожалуй, даже докладывать о происшествии не станет. Злобности в ней, конечно, много, но и ответственности – на десятерых.
Так и мчалась по степи “гирлянда” – гулко хлопая распахнутыми дверьми и покачивая живой шапкой из детей на каждом вагоне. Колесный перестук скоро перерос в частую дробь, а теплый встречный ветер ударял в лицо, заставляя плотнее сжимать губы. Притихли скоро и дети – отбушевали и отпели, отплясали. Буйные восторги первых минут на воле обернулись тихим блаженством: ошалев от разлитой по степи свежести и яркости красок, детвора умолкла и только пялилась в необъятный простор.
Опустишь глаза вниз – и голубые костры чертополоха в желтой траве проносятся мимо, как шустрые зверьки. Поднимешь к горизонту – безбрежна даль и неподвижна, одинакова и теперь, и через минуту, и через час; будто и не летит поезд, а замер посреди мира, составленного всего-то из двух сущностей – бесконечной рыжей земли и бесконечного синего неба…
Добрались до полустанка быстро. Жаль было, что колесный ход постепенно замедляется, как и мелькание земли под колесами, что уже кричат с крыши детские голоса, возвещая скорое прибытие, а из-за горизонта выпрыгнули мазанные глиной строеньица: пара приземистых и одно повыше – напорная башня.
Однако вплотную не подъехали, остановились чуть загодя.
Деев спрыгнул на землю, обогнул паровоз и понял причину: рельсы были засыпаны странными продолговатыми предметами. Поленьями? Подбежал ближе. Нет, не поленьями – соленой рыбой.
Гора соленой рыбы лежала на путях. Судаки, жерехи, лещи, воблы – желто-зеленые, серебряные, золотые. Тысячи тушек, многие тысячи: не пару мешков опрокинули на пути и даже не пару телег – целый вагон. Густо пахло вяленым и солью.
– Казаки, – только и сказала подоспевшая сзади Белая.