Поставив на приоконный столик ведро с водой и наклонившись над ним, женщина мылась – зачерпывала воду и обтирала себя ладонями. Кудри упали на лоб и щеки – лица не видно. Да и ничего не видно – ни шеи, ни плеч, – одни только сияющим светом налитые плоды. И тихо – лишь капли звенят и плещется вода, шуршит о жесть.
Потрескивает керосиновый фитиль, прогорая…
– Ну что же вы смотрите, – говорит темнота знакомым голосом.
Он вошел в эту темноту и взял в руки золотые яблоки. Тяжелые, теплые. И вокруг яблок – тоже теплое. И вокруг него самого, Деева, тоже внезапно все обернулось теплом и приятной тяжестью. И окутало его, и потянуло куда-то – прикрыв глаза и приоткрыв рот, чтобы не задохнуться, Деев нырнул в эту темень.
Исходящее от лампы тусклое свечение дрогнуло, готовое погаснуть, – керосин заканчивался. В слабом свечении этом едва светлел на столе округлый ведерный бок. Едва блестели капли, разбрызганные по лаковой столешнице. Едва лоснилась чья-то бритая макушка, совсем близко.
– Мальчишка здесь, – вновь сказала темнота.
Деев усилием воли вытащил себя, как из тягучего сна, куда-то к свету, вверх, и увидел обращенный на него внимательный взгляд: Загрейка сидел на полу и преданно пялился на хозяина.
– Пошел вон, – прошипел Деев.
Путаясь в завязках, он кое-как спустил босые ноги на пол – когда только успел скинуть башмаки? – и цопнул пацаненка за шкирку, вышвырнул в коридор. Но пока запирал задвижку, тот уже забрался обратно – через гармошку – и вновь оказался рядом.
Деев опять швырнул его в коридор и запер теперь и свою дверь – мальчишка заколотился снаружи, требуя впустить. Шумел громко, и через мгновение Деев сдался, чтобы не разбудить весь вагон.
– Здесь посиди, дура! – уговаривал Загрейку, тыкая пальцем под свою полку, но тот лишь таращился ласково, примостившись у хозяйских голых ног. – Хоть полчаса! Хоть четверть часа посиди!
Громко стукнуло что-то рядом – комиссар забросила в купе к Дееву оброненные башмаки. С треском съехались гармошечные створки, разделяя пространство надвое.
– Сволочь ты, брат, – угрюмо выдохнул Деев.
Поняв, что хозяин теперь никуда не денется, Загрейка зевнул и уполз под диван.
* * *
Назавтра о случившемся не вспоминали – как не было этой черной ночи и сияющего в ней золотого тела.
Комиссар смотрела строго и деловито. С раннего утра, еще до завтрака и отправления, затеяла шмон по всем пассажирским вагонам – прошерстив углы под лавками и батарейные закоулки, обнаружила ворох невесть откуда взявшихся предметов, контрабандой появившихся на борту за прошедшую неделю. Находки были вполне безобидны: игральные карты, порнографические открытки, напечатанные на дешевой бумаге сонники – ни анаши, ни самогона, ни кастетов с бритвами. Всё найденное вернула хозяевам.
Деев помогал: вместе с Белой шарил по половицам и отхожим закуткам. Изредка поглядывал на комиссара, но примет ночного происшествия на спокойном лице не находил. И даже когда обнаружил в щели под потолком стопку непристойных карточек – кружева, колени с ямками, пышные ягодицы и бюсты, – не заметил в комиссарском взгляде и следа воспоминаний о вчерашнем.
А он думал о том – весь день. Голову словно раскололи пополам. Одна половина переживала из-за отсутствия мыла и гигиены в поезде, была озабочена нехваткой топлива, рассчитывала паек на ближайшую неделю, вспоминала Сеню. Вторая – падала в тяжелую и теплую тьму, окутавшую вчера его тело.
Вечером – уже даже и не вечером, а ночью, дождавшись угольной черноты, – он раздвинул гармошку, надеясь на повторение и продолжение сюжета. Но не случилось: не было в комиссарском купе мерцания золота и звона капель, одна только темень и сонное молчание – женщина спала.
И надо бы подойти и сесть рядом. Откинуть одеяло – покрывающий тело бушлат. И все остальное откинуть, что мешает золоту сиять и лучиться теплом. Надо бы… Да никак!
Не решаясь ни зайти к Белой, ни закрыть гармошку, Деев долго топтался по тесному купе, то стягивая гимнастерку, то надевая обратно и застегивая на все пуговицы. Внизу ворохался неспящий Загрейка, готовый следовать за хозяином.
Наконец Деев лег. Спать не мог – лежал с открытыми глазами, слушая сопение мальчишки под диваном и редкие шевеления женского тела за стеной. Качался на дремотных волнах, перебирая мысли. Когда уставал вспоминать костлявое Сенино тельце или Зозулю, голышом распростертую на этом самом диване, – вспоминал налитое светом женское тело. Когда уставал считать немногие оставшиеся вёдра угля или вязанки дров для вагонного отопления – считал звенящие золотые капли… Делил ночь с Белой. А может, они делили ночь на троих: мужчина, женщина и мальчик под диваном.
* * *
В Арзамасе эшелон покинула кормилица. Напоследок выпоила Кукушонка досыта, сцедила оставшееся молоко из обеих грудей – одних только остатков набралось полторы кружки! – и ушла по путям к темному зданию вокзала, искать попутчиков до Москвы. А Фатима с младенцем на руках осталась в поезде. Вернее сказать, это Деев остался – искать пропитание для ребенка предстояло ему.