И вдруг отпустило: ноги нащупали пол, в глазах посветлело — одарив сослуживца долгим и смачным поцелуем дружбы, Лысый ослабил хватку.
— Катера… помнишь?
— Хотел бы забыть — не могу. — Деев едва переводил дух. — Снятся иногда.
Катерами заутюжили в восемнадцатом сорок бойцов-красноармейцев, кто пытался бежать из Свияжска во время боя. По приказу товарища Троцкого расстреляли перед строем — свои же однополчане расстреляли, — а затем сбросили в Волгу и заутюжили в кисель.
— А мне — каждую ночь снятся. — Лысый даже заговорил быстрее, не то размяв губы допросом, не то взбодренный воспоминанием. — И много у тебя детей в эшелоне?
— Пять сотен.
— Что ж так мало просишь?! — Лысый ухватил боевого товарища за плечи и легонько встряхнул — Деева голова едва не хрястнула о косяк. — Да и просишь-то — не так! Не яйца надо просить, а кур. Не молоко, а корову. — Гигантской лапой легонько цопнул деевский чуб и взъерошил, журя, — и вновь голова едва не треснулась о стену. — Детям — ничего не жалко! Детям — всё!
Прощально хлопнул бывшего соратника по плечу и затопал по ступеням вниз — лестница заныла, как от боли. Баранья Башка, окинув Деева внимательным взглядом, скользнул вслед.
— А лекарства есть? — обернулся Лысый на спуске. — Об этом что молчишь? И лекарства дам. Всё дам!.. Завтра утром доставят, к поезду, — донеслось уже снизу. — Жди.
И Дееву бы — за ними, вон отсюда, опрометью. Но не тут-то было: в комнате еще оставался третий хозяин. Огненные Усы, ухмыляясь во всю пасть, протягивал гостю два полных фужера. Поняв, однако, что тот к выпивке не расположен, опрокинул в себя, уронил на пол и, давя башмаками хрустальные осколки, проковылял на балкон. На ногах держался едва — того и гляди выпадет и сломает шею.
Деев только и хотел не дать человеку пропасть: тоже выскочил на балкон, чтобы успеть ухватить пьяного за полу. А тот уже и сам Деева ухватил, револьвер ему под ребра сует — глубоко, до самых печенок.
— Откуда вы знали, что начальник отделения — ваш сослуживец? — шепчет в ухо. — Вы же только что прибыли.
Деев не мог вспомнить, успел ли Огненные Усы зарядить оружие. Может, и успел — и зарядить, и курок взвести.
— Я не знал, — честно признался он.
Дуло, кажется, раздвинуло кишки и уперлось в хребет — вот-вот проткнет насквозь. Больно — не продохнуть.
— То есть вы просто так, в чужом городе, явились в ЧК и потребовали масла с яйцами?
А глаза-то у дознавателя трезвые совершенно.
— Да, именно так.
— Подождите-подождите… Ну а если бы не оказалось тут вашего товарища по фронту? Или если бы он не поверил вам? Или если бы не растрогался и не согласился дать что нужно? Тогда — что?
— Я бы не ушел, пока не дали, — снова честно признался Деев.
Твердый ствол отстраняется от него — и вновь можно дышать.
— Ну вы и хват! — хохочет восхищенно Огненные Усы; черты лица его стремительно мягчеют и оплывают, взгляд опять заволакивает пьяной дымкой. — Удивительно, что вы всего лишь командуете эшелоном, — это с вашим-то характером!
— Так это я для других только хват.
— А для себя? — подначивает Огненные Усы и, пошатнувшись, таки едва не падает за перила.
— А для себя мне ничего не нужно! — Деев успел подхватить пьяного, но тот уже и вовсе не стоит на ногах: оседает, стекает на пол и, прислонившись плечами к балконной ограде, просовывает бритый череп наружу.
— Слушайте, а идите работать к нам в ЧК? — слышен из-за перил его заплетающийся голос. — Нам нужны такие как вы…
А внизу перед зданием — телега с людьми, все раздеты до исподнего, со связанными руками. Солдаты-конвоиры — со штыками. В темноте поет-звенит пронзительный комариный писк — женские всхлипы и вздохи, — но самих плачущих не видно. Зато гладкое темечко Лысого видно прекрасно — блестит в лунном свете, как намащённое. Лысый стоит на крыльце и наблюдает за разгрузкой обоза.
— Работы-то много! — сокрушается Огненные Усы, покачивая торчащей с балкона головой. — Ох как много…
Затем его рвет, обильно и долго.
Облегчив желудок, нащупывает рядом с собой оброненный револьвер, вставляет ствол меж зубов, нажимает спуск — сухой щелчок: барабан — пуст.
— Все на мух расстрелял… — шепчет огорченно, вбирая голову обратно и поднимаясь на ноги. — На мух, а?! — уже не бормочет, а кричит с веселой злостью. — На мух!
Сует оружие за ремень. Выбивает хлопками запылившиеся брюки, отряхивает грязь с колен и ладоней, приглаживает пятерней бритую макушку. Заключает мрачно:
— Ничто меня не берет — ни водка, ни пуля.
И, окончательно позабыв про Деева, идет вон — стремительным и ровным шагом.
К эшелону Деев вернулся уже за полночь. Голова была тяжелая, словно камнями набита. Неудержимо клонило присесть или прислониться к чему-либо, но Деев понимал — нельзя: остановись на мгновение — и провалишься в сон.
«Гирлянда» стояла на путях беззвучная и темная, с погашенными окнами, и только в штабном надрывался осипший Кукушонок. Его баюкала Фатима: тянула песню — ту самую колыбельную, что пела еще в Казани, — а в перерывах между куплетами увещевала и журила нежно. Называла младенца почему-то Искандером.