И они полетели — через пару часов, когда паровоз был разогрет, а дети накормлены густым киселем из отрубей с яблоками. Лежачим был дан гоголь-моголь — пара глотков молока, взбитого с яйцом и щепоткой муки каждому.
Деев этого не видел — уже спал в своем купе, уткнувшись носом в цветочную обивку, не сняв бушлата и не скинув башмаков. Рука и нога свесились к полу, в бедро уперся спрятанный в кармане револьвер, грудь кололи диванные пружины — и было ему хорошо. Сон его был сладким и легким — но порой прерывался нечаянной мыслью или звуком: то станет жаль, что среди подарков не оказалось меда для Пчелки, то охватит беспокойство, что скиснет быстро молоко…
В штабном было тихо: малышня сыта, и даже Кукушонок умолк, накормленный. А Фатима отчего-то продолжала петь, и Дееву было приятно, словно пела она для него. Голос доносился из коридора еле слышно, но приподняться и раскрыть купейную дверь сил не было — так и плыл по сонным волнам, ведомый ласковыми звуками, то погружаясь в дрему, то выныривая.
Кто был ей тот Искандер? Сын? Муж? Возлюбленный? Колыбельная была материнская, но в тихом голосе поющей звучала такая страсть, что Деев поверил бы в любое объяснение.
Будто и колеса теперь стучали по-иному:
Эшелон летел по черному лесу, рассекая туманные облака и изрыгая такие же. Утренняя влага ложилась на железные бока вагонов, каплями ползла по стеклам, умывая и сами окна, и светящиеся в них детские лица.
На крыше полевой кухни среди могучих яблоневых ветвей сидел Мемеля и собирал яблоки. Он уже заполнил плодами все порожние мешки и корзины — яблоки все не кончались. Это нежданное изобилие заставляло его часто смеяться, жмурясь и ловя губами встречный ветер. А в перерывах веселья сострадание к погубленному дереву велело плакать, и гладить шершавую кору, и шептать извинения.
В самом конце состава на вагонной площадке стоял фельдшер Буг и смотрел на утекающие вдаль рельсы и шпалы. И сосны утекали от него, и березы, и поросли малины по краям железной дороги, и тропы, и овраги, и куски серого неба в лужах — утекало всё. За его спиной в лазаретных глубинах ждали дети; и белый халат ждал — вновь вынутый из чемодана и аккуратно разложенный на топчане. И надо было идти туда, конечно, и надевать халат, и быть при детях — но так свежо и нежно было это утро и так зыбок мир, окутанный туманом, что Буг продолжал стоять.
В штабном — в самом его дальнем углу, на нарах, за ситцевой занавеской — лежала Фатима. Лежала не одна — у груди ее вольготно раскинулся спящий младенец. Из его приоткрытого и будто улыбающегося рта катилась по щеке светлая струйка — сытая отрыжка. Женщина свернулась вокруг ребенка — завернулась одеялом, обернулась коконом — и пела свою бесконечную колыбельную. В паузах между строф прижималась к младенческой макушке — целовала и ее, и детские виски, и лоб — горячо и часто.
«Спи, мой мальчик, — увещевала Фатима. — Спи и просыпайся мужчиной…»
Деев послушно спал.
Блеклое октябрьское солнце еще не достигло зенита, а Деев уже поднялся на ноги. Тело побаливало от бессонницы, и голова была несвежа, но знал — скоро организм разойдется и забудет про усталость. Спать было некогда: обещал Белой хлопотать вдвоем — исполняй.