Он смотрел в безответные юные глаза напряженно, из последних сил, стараясь вместить в них свою боль и страсть. Ужель не вберут в себя эти разноцветные глаза родительский наказ: пусть, ради Бога, пусть будет так, чтобы вы, сыновья мои, воскресили в себе и в будущих ваших сыновьях и дочерях все, что было самого благородного, самого лучшего у Лермонтов. Да, не я прославил этот род, но у меня три сына, и они обязаны, непременно обязаны помнить мои мечты, помнить и чтить Томаса Рифмотворца, великого народного барда, и того Лермонта, кой был еще до него славой клана, сражаясь за принца Малькома, сына Дункана. В одном только был он убежден: Вильям, Петр и Андрей будут честными, смелыми, правдивыми.
Подойдя к двери, он обернулся и поклонился сыновьям и жене глубоким русским поклоном. Потом размашисто перекрестил родню и тихо молвил:
— Да будет над вами благословение Божие!.. Дети мои! Берегите мать!
Из глаз Наташи потекли слезы. Она поклонилась мужу до земли и деревянным голосом проговорила:
— Да благословит тебя, батюшка, Юрий свет Андреевич, прещедрый Господь, да хранят тебя московские чудотворцы!..
А слезы лились из ее глаз.
Один из четырех шквадронов рейтарского полка оставался с другими войсками в Москве для охраны Царя и его двора. Ропп хотел оставить с этим шквадроном Лермонта.
— Что-то ты, ротмистр, сам не свой. Может, тебе лучше остаться, подлечиться, а?
Но Лермонт и слышать об этом не хотел.
— В полку, — ответил он, — найдутся охотники остаться в столице, а я полк помогал готовить к войне и обязан помочь ему в деле, вернуться с победой.
Московский рейтарский полк выезжал поутру в поход после молебна посреди древнерусских святынь, недалеко от начавшейся постройки нового теремного дворца.
Джордж Лермонт ехал в служилой броне на чалом башкирце впереди первого шквадрона, и дикие звуки шкотских рожков и волынок провожали его в поход.
Со щемящей тоской оглядывался он на Ивана Великого, на красно-белого Василия Блаженного. И на Спасскую башню, вспоминая лучшего своего друга в Москве Криса Галловея. Вот ведь шкот! Навсегда оставил на главной башне Московского Кремля свой готический автограф, возвышается эта башня над могучей державой, как скала в шкотских горах. А что оставит после себя в Москве он, Джордж Лермонт?!. Только троих детей — будущих воинов.
Истинно сказано, что только Всевышнему ведомо, что мы берем с собой из этой жизни и что оставляем.
С тех пор как Лермонт открыл измену жены, он перестал с ней разговаривать. Если у него к жене было неотложное дело, то обращался к ней через Вильку.
— Слушай, сын, — сказал он незадолго до отъезда, — передашь матери: приехал в Москву монах Иосиф от александрийского патриарха. Он переводит на славянский язык грецкие книги и согласился учить вас, ребят, грецкому и лабинскому языкам и грамоте. Скажешь от меня матери, чтобы устроила тебя и Питера в эту греко-латинскую школу. Она первая в Москве, и я хочу, чтобы вы с братьями были первыми ее участниками. Так и передай матери! Деньги я ей оставил в ее сундуке.
— А почему ты сам не скажешь маме?
— Не твоего ума дела, сынок.
В пыточную Разбойного указа нагрянул Шереметев, спросил начальника Разбойного приказа Трубецкого:
— Проведи меня сей час к Дедишину!
Шереметев редко показывал власть, редко напоминал, что он первый в государстве правитель, предпочитал, чтобы все и так помнили об этом, но на сей раз он шел напролом, и Трубецкой не дерзнул ослушаться.
Дедишин был плох, но еще жив. Молодой, могучий, он довольно легко перенес первые пытки.
— В чем обвиняется? — властно торопя с ответом, спросил хмурый Шереметев, словно не князя Трубецкого, а какого-нибудь дьяка завалящего.
— Воровал, — ответствовал князь, — к ляхам бежал из Смоленска, много душ загубил.
— Не много, а одну, — жестко оборвал Шереметев, — и то по пьяному делу и из-за бабы. У тебя, княже, не меньше грехов на совести. Отдашь его мне…
— Но помилуй…
— Сказано: отдашь его мне.
— Но он…
— Что он?
Трубецкой отвел Шереметева прочь, зашептал:
— Этот Дедишин, тот самый…
— Не тот самый, а сын того самого, Васька…
— Так ты знаешь?! Но он же сын изменщика…
— Никто так не будет выслуживаться, яко сын изменщика государева. Он каленым железом готов теперь выжечь свой позор. Он у меня с Шеиным на Смоленск поедет. Понял, княже?
— Бери себе это дерьмо — Дедишина, — молвил Трубецкой.
«Силен Шеремет-мурза, — подумал он с ненавистью, — знает, что Дедишин Шеина ненавидит, на ту сторону к ляхам мечтает податься. Но еще поглядим, кому он послужит соглядатаем, тебе, Шеремет-мурза, или мне!»
Шквадрон Лермонта, выезжая из Москвы, пел новую песенку, завезенную из родной Шотландии последними пришельцами: