Пока градусник теплел под мышкой, Герман окончательно просыпался. Следил, как наступает утро. Даже зимой можно было понять, что тьма в палате уже не ночная, а утренняя, радостная. Темнота разбавлялась, таяла, сквозь нее прорастала утренняя синь. Яблоко и солдатик на тумбочке из ночных страшных призраков превращались в добрых знакомцев. Герман протягивал свободную руку и брал солдатика, ощупывал, крепко сжимал его, здороваясь.
Потом, если нога Германа не была подвешена или растянута, наступало время умывания. Запотевшее окно с красными волнами от поднимающегося солнца. Отблеск кафеля. Первыми умывались старшие и ходячие — с загипсованными руками, шеей. В пижамах или растянутых тренировочных штанах. Те, кто был на костылях или колясках, смотрели и завидовали, как ходячие брызгаются и толкают друг друга. Герман тоже завидовал, но отстраненно, как завидуют детям князей, нарисованным на картинках в учебниках. Год на второй-третий больниц Герман понял, что ходить без костылей, даже только с палочкой, он больше не сможет. Нога слишком укоротилась.
Ожидая очереди к умывальнику, Герман представлял, как Ева сейчас тоже умывается, собирается в школу, надевает форму, как вот так же поглядывает в окно. Напевает: «
Подходила очередь Германа к умывальнику. Холодная вода в ладошках. Запотевшее зеркало, изрисованное рожицами. Привкус московского утра и мятной пасты. Кляксы чужих паст в раковине, точно неведомые закаменевшие насекомые-многоножки. Герман, привыкший к жесткому присмотру отца и пристально-изучающему взгляду бабушки, всегда был аккуратен. Будь на его месте Ева, она бы добавила клякс и придала бы сборищу всех этих замерших насекомых смысл — направила бы их в одну сторону или натравила друг на друга со шпагами или ножами. Ева! Герман поднимал голову и победно вглядывался в запотевшую туманность зеркала 1985 года. Сегодня Ева придет!
После умывания время несло Германа к завтраку. Желтизна пшенной каши сливалась с желтизной продолжающего взлет утреннего солнца, пробивавшего насквозь мутноватые больничные стекла. Герман глотал кашу, запивал янтарным чаем, высвеченным в стакане резкими лучами. После операции завтрак приносили в палату, в других случаях Герман на костылях или коляске добирался в столовую. Металл ложек сверкал, как начищенные трубы в ожидании триумфального выступления. Сверкали и металлические ножки стульев, блестели стекла картин на выкрашенных синей масляной краской стенах. Если у Германа была температура, сверкание и блеск причиняли боль глазам. Но и температура, и боль не имели значения. Радость пульсировала даже в воздухе, кипела, лопаясь солнечными пузырчатыми вспышками над головами галдящих и стучащих ложками о тарелки мальчишек и девчонок с перебинтованными руками или ногами.
Время до часу дня отдавалось экзекуциям. Герман терпеливо сносил процедуры, предвкушая счастье, которое его ждало. В больнице он не стыдился своей ноги — здесь она никого не удивляла, у некоторых ребят было и похуже. Когда медсестра тянула с раны приклеившийся засохший бинт, обрабатывала свежие швы, когда врач так и этак крутил ногу, Герман не кричал, не истерил, как другие ребята. Он только стискивал зубы и часто-часто моргал, глядя, как руки медсестры или врача работают над его ногой. Всякий раз, когда выяснялось, что он не боится боли и умеет мужественно ее терпеть, медики искренне удивлялись и с уважением поглядывали на Германа.
Случалось, медсестра или врач разрешали ему потрогать инструменты, всякие приспособления. Обычно стеснительный, тут он чувствовал себя свободно, смело, спрашивал, зачем вот это, почему у этого так выгнута эта штука. Ему объясняли. Иногда врачи, забыв, что перед ними мальчишка, вдохновенно прочитывали мини-лекцию по ортопедии, и Герман чувствовал за их словами нешуточную страсть.
К обеду лихорадочная суета в коридорах и кабинетах стихала. Масляные пятна солнца замирали на стенах палаты и сбитых постелях. Слезы у соседей-мальчишек высыхали. Новички пахли страхом, свежим гипсом, йодом и кровью. После процедур нога Германа болела сильнее, но в противовес этой боли росло и предвкушение счастья. К тому времени оно уже так переполняло Германа, что скрывать его становилось все труднее. Излишки радостного волнения доставались новому пахучему ластику в кармане, который Герман мял, и сжимал, и нюхал.