Черт бы побрал эту пару гнедых — Хемингуэя с Эренбургом! Они окончательно меня запутали! Запутали-то они меня, запутали крепко, но одновременно откристаллизовали главную черту общественных событий XX века — жестокость! Раньше я относился к интербригадовцам и республиканцам как к ангелам во плоти. Но они оказались далеко не ангелами — ни Диас, ни Пассионария, ни Листер, ни Лукач, ни Эль Кампесино, ни Гришин, ни Ксанти, ни Павлов, ни Клебер, ни Марти — никто! Эренбург и особенно Хемингуэй превратили меня в паршивенького буржуазного пацифиста и гуманиста. И начиная посерьезнее вникать в испанские дела, я безостановочно повторял про себя вслед пушкинскому Герцогу из «Маленьких трагедий»:
— Ужасный век! Ужасные сердца!
Я не умел составить из писаний Эренбурга и Хемингуэя целостной картины того, что произошло в Испании. Вместо того чтобы зубрить латынь и старославянский язык, я довольно тупо взирал на карту Пиренейского полуострова, но перед внутренним взором не возникало никакой живой картины. Боюсь, что в подобном же состоянии находились и остальные советские люди — до войны и после. Подробную карту Испании посоветовала взять в библиотеке Женя, сославшись на опыт отца.
— Он тоже ползал с увеличительным стеклом по карте, когда читал Эренбурга, иначе, говорит, не разобраться. Да не бойся выписать атлас: карты — предмет безобидный.
Правда, во время войны их в библиотеках не выдавали. В нашей школе пользовались глобусами, а всякие карты спрятали в кладовке. Такой приказ пришел из районо.
— Откуда ты-то знаешь, что карты не выдавали?
— Мой отец все знает. И про карты, и про Испанию, и про многое другое. Единственное его достоинство — знания. Но знания для него не сила, а бессилие!
Тоже начиталась Эренбурга с Хемингуэем и собственного отца костерит, подумал я, внезапно раздражаясь. С грехом пополам представил начальный этап событий: откуда появился карлик Франко со своими мерзкими марокканцами в фесках и широких портупеях и почему они сразу пошли на Мадрид вместо того, чтобы занять средиземноморское побережье с такими портами, как Барселона и Валенсия. Теперь, когда передо мной простиралась Испания, слова Каперанга постоянно всплывали в памяти, соединялись в понятные фразы, заполняя пробелы в репортажах Эренбурга и пропуски между разрозненными страничками романа Хемингуэя.
Я мало рассказывал Жене о Каперанге. Стыдно было признаться, что он меня подкармливал и изливал душу, а я внимал без всякого энтузиазма, поглядывая на подоконник, где молчаливо лежала сдобная булочка в ожидании, пока некто расправится с вкусно пахнущим вторым. Я боялся, что Женя въедливыми вопросами доберется до соблазнительной женщины с круглыми коленями, которые гладил Каперанг, и до печального вопроса, однажды вырвавшегося из груди: «Кому достанется?» И до страдающей медсестры в белом халате, с просвечивающимся розовым телом, тоже, между прочим, соблазнительной, не желавшей брать деньги, и еще до десятка мелких деталей, иногда и обидных, о которых вспоминать не хотелось. Почему-то не хотелось делиться с Женей той вспышкой горя, которую я пережил, увидев темно-коричневое лицо мертвого Каперанга, и как я бежал по Пушкинской, мимо особняка митрополита к площади Льва Толстого, рыдая и размазывая соленые слезы. Я хотел оставаться мужественным и сильным, давшим клятву отомстить за Каперанга. Я только не знал, кому мстить и за что.
Существовала одна деталь, прикосновение к которой не сопрягалось с унизительными ощущениями. Роман мой скользит к финалу, скользит иногда и по лужам крови, а не как у Михаила Булгакова — летит к концу, вероятно, как стрела или птица — по воздуху. К финалу, к финалу! Там, в финале, жестокость проявляется все явственней и поспешней. Там он, роман, обнажает свой изъеденный злобой и горем скелет, не оставляя никому никакой надежды.
Женя знала в общих чертах содержание «По ком звонит колокол» в отцовском изложении. И я усвоил ее изустный вариант, достаточно искаженный любовной романтикой. Женя в пересказе не упустила фигуру партизана Пабло, мужа симпатичной крестьянки Пилар, жестокого палача и насильника. Позднее, на исходе 60-х, я встретил его имя первым, распахнув книгу как раз на эпизоде расправы с деревенскими фашистами. Зверство сагитированных республиканцами крестьян вызвало стойкое отвращение к гражданской войне и особенно к ее «комиссарам в пыльных шлемах». А Пабло совмещал в себе и комиссарство, и командирство, то есть являлся худшим представителем партизанских деятелей редкой формации. И был пропыленным и просаленным донельзя. Они, эти партизанские деятели, загубили не одно славное дело.