Вопрос, ясное дело, вырвался случайно, неизвестно к кому обращенный. Я научился понимать Каперанга с полуслова. И подумал: наверное, достанется штатскому, прилизанному, с портфелем и в очках. А я симпатизировал военному: жаль, что не ему. Каперанг никогда не касался причины, по какой он оказался в Стационаре.
— Третьего не перетянуть, — сказал он как-то генералу. — Ты Строкачу так и передай. Не перетянуть.
Строкач — это не хухры-мухры, это министр внутренних дел или госбезопасности. Строкача в Киеве все знают. И во Львове тоже. Во время войны — главный организатор партизанского движения на Украине, после — наводил известным образом порядок в западных районах. Как-то он лично зашел по надобности в обыкновенное неправительственное учреждение — вахтер не пускает: не положено без документов! А какие у Строкача документы — никаких с собой. Адъютант и порученец в машине. Вахтер «упертый» хохол: не велено! Ну Строкач и говорит:
— Я — Строкач.
Вахтер глянул внимательней и действительно узнал: Строкач! Узнал да и упал в обморок.
— Прекрати, — коротко отрубил генерал. — Не впадай в пессимизм. Надо бороться и победить.
Уходя, он на тумбочке оставил белый конверт. Каперанг потом разделил деньги на две неравные части: большую отдал женщине с круглыми белыми коленями. Она не взяла:
— У меня пока есть.
Меньшую часть Каперанг в конверте пододвинул медсестре. Та поблагодарила, положила в карман и усмехнулась:
— Не надо. Я и так готова все сделать для вас.
— Спасибо. Купи «Шипр» и лезвия.
Немногословная публика окружала Каперанга. По-настоящему влюбившись — очень поздно: все физкультура мешала, — я понял, что слова убивают чувства. Но не Хемингуэй меня тому научил, со своим подтекстом. Вот, собственно, и все, что я услышал в палате и что повторялось два-три раза почти без вариантов.
Медсестра, прежде чем зайти к Каперангу, в коридоре или на лестнице охорашивалась, смотрела в зеркальце, одергивала халат, затягивала потуже поясок, чтоб стать стройней, оглаживала ноги, когда надевала чулки, и только потом переступала порог. Я понимал, к чему все эти манипуляции. Я видел и не раз, как она на лестничной площадке потом вытирала марлевой салфеткой уголки глаз, скрывая, очевидно, от посторонних слезы. Представлялась, будто соринка ей попала под веко. Черт знает сколько соринок здесь летало по воздуху!
Это была любовь втроем или даже вчетвером, потому что и я их по-своему любил. Я только одного не мог понять: почему он женщине с круглыми белыми коленями дал деньги почти вроссыпь, а медсестре — в белом конверте. Я бы поступил иначе: жене ловчее в конверте, если она и жена, а медсестре — так: сложив купюры вдвое. И додуматься про то важное до сих пор не в состоянии. Оттенки ощущений и поступков меня всегда волновали.
Теперь я просиживал у постели Каперанга почти все время, что раньше проводил в палате у тетки, выслушивая наставления. Мать и ее приятельницы постоянно жаловались на меня — то пропускаю школу, то по математике двойка, то вызывали к директору и исключили на три дня: существовала такая форма наказания в школе № 147. Я ненавидел преподавателя Якова Герасимовича, похожего на Кису Воробьянинова в исполнении актера Филиппова. Часто назло неизвестно кому не готовил домашние задания по алгебре и геометрии, а о тригонометрии вообще речи не могло идти. Тригонометрию я ненавидел больше физики, которую преподавал Георгий Люцианович. Уроки я пасовал напропалую. Я дрался с дворовыми до крови, имел приводы в милицию за художества возле лагеря военнопленных, являлся домой поздно вечером и никого не слушался. Вел себя, по мнению взрослых, по-хулигански, что было неправдой. Я занимался самбо, не давал спуску антисемитам, не позволял себя оскорблять и унижать, читал запоем, числился в успевающих по литературе и истории и пользовался расположением девочек — никогда не ругался матом при них и не старался где-нибудь прижать в углу, норовя коснуться груди или залезть под юбку. Все подобные и еще худшие штучки у нас в школе процветали. Про себя думал, что я славный парень и достоин лучшей участи, чем мне, по всей видимости, уготовано судьбой: быть вечно голодным, выслушивать нудные нотации, прятать банку с котлетами под халатом, постоянно оглядываться в подворотне, чтобы сзади не налетели, взирать на укоризненную физиономию Якова Герасимовича, завидовать наркомовским сынкам, носившим недоступные сапоги с отворотами, и еще страдать от тысячи мелочей, из которых составлялась киевская послевоенная жизнь.
Однако судьба оказалась благосклоннее, чем я предполагал, и подсунула Каперанга. Новое знакомство приходилось скрывать и от друзей, и от родных. Зудело с кем-нибудь поделиться, да нельзя. Мы существовали — и существовали по-свински — в эпоху, когда никто никому не верил и все всех подозревали. Вдобавок Каперанг, когда мы сблизились достаточно, велел строго-настрого:
— Все между нами. О говоренном со мной болтать нельзя. Молчок, и точка. Испания, брат, такая штучка, что под статью ничего не стоит попасть. Правда о войне с Франко не скоро выплывет.